А Фазиль уже ехал в поезде по направлению к Москве. И, наверное, считал, что все хорошо и завершенная работа надежно упакована в чемодан. А может, вспомнил, понял и уже нервничает, не имея возможности выпрыгнуть на ходу… не приведи Господи. В том и в другом случае до дому он доедет либо уже в тревоге, либо растревожившись тотчас после огляда привезенного багажа. А потому мы срочно побежали на почту и дали телеграмму, которая адресована была «эндурцу» и подписана «эндурцами».
P.S. А вот и семидесятилетие Фазиля. Он одиноко сидит в кресле на сцене. Выходят люди, поздравляют, что-то вручают. Он каждый раз встает, выслушивает, принимает приношение и опять садится. Из зала он глядится благостным и спокойным… Не думаю. Вряд ли он считает, что что-то закончено. Встает, выслушивает, принимает — и опять одиноко сидит на большой сцене Вахтанговского театра…
В оппозиции? Или — пошли все к черту?!
И ОДИН В ПОЛЕ ВОИН
— Юлий Зусманович, добрый вечер, у меня проблема. Коме надо делать операцию на суставе. Это лучше всего делают в ЦИТО. Но там плохая реанимация, как говорят. Я не собираюсь выяснять, так ли это на самом деле. Но пустить Кому, с его гипертонией и прочим, туда, в каком-то смысле на самотек, я себе позволить не могу…
— И что же? В чем проблема?
— В этом и проблема. Говорят, хорошая реанимация в Институте сердечной хирургии, у Бураковского.
— Это так.
— Не могли бы вы посодействовать, чтобы лежал Кома у Бураковского, а оперировать приехал бы профессор из ЦИТО?
— Так у нас не бывает. Обидятся в ЦИТО — вы им не доверяете. А в ИСХ не любят варягов. Это же строго регламентированный СССР. У этих один профиль, у тех другой. Больные должны лежать строго по профилям… Да и все деятели наши страсть как амбициозны. Думаю, встанут в позу.
— Но я знаю, за границей больного кладут в любой госпиталь, а приглашают по просьбе больного любого специалиста откуда угодно.
— Помните "Мистера Твистера"? "Купишь, — ответил папаша, вздыхая, — ты не в Чикаго, моя дорогая". Я знаю только один похожий случай: Келдыша в Институте Бураковского оперировал американец Дебекки. Но по решению ЦК.
— Значит, если ЦК, то поз нет? Надо, чтобы ЦК не встало в позу?
— Все берегут свой престиж. Кто ссылается на институт, кто на державу. Но истина — для всех одна: пекутся о престиже личном.
— Нет, Юлий Зусманович. Я буду добиваться.
Так мы познакомились.
С иронической улыбкой режимо-послушного человека я все ж спросил о такой возможности своих друзей-профессоров из этих институтов. Дружный хор: "С ума сошел… Да кто же поедет… Да кто же пустит… Да кто же положит… Никто не согласится".
Мои друзья из мира литературного отнеслись к этому совсем иначе: "Ты просто не знаешь Тамару Владимировну. Еще не было ничего, чего бы она не добилась".
Я лишь посмеялся над эдакой демонизацией.
И напрасно.
Тамара Владимировна, в юности актриса театра Мейерхольда, нынче переводчик с французского, в давнем прошлом была вдовой целого пласта советской литературы. Первый муж ее был Неверов, автор в свое время модной книги "Ташкент — город хлебный". Второй ее муж — более широко известный сегодняшнему читателю Бабель. И наконец, третий, последний муж ее Всеволод Иванов, которому отдала она много совместных удачных лет и сил при жизни, и не меньше ушло их на службу его памяти. Она сумела опубликовать почти все, что не пропускала бдительная охрана чистоты нашего общества. Такое подвижническое служение покойному мужу показало всем силу танково-дипломатического таланта Тамары Владимировны. Преданность сыну вещь более частая. Но это стандарт, а тем более, оказалось, имел я дело не с типичным случаем.
Я думал по стандарту. Я не верил. И напрасно…
Тамару Владимировну я раньше не знал, хотя с сыном ее, Вячеславом Всеволодовичем, был знаком давно. Между прочим, я долго не знал, что он Вячеслав. Все звали его Комой, и я лишь иногда задумывался, от какого же имени может быть подобный уменьшительный вариант. Ни с именем никаким не мог связать, ни с каким-либо ласкательным эвфемизмом. Но не скажу, чтобы меня уж очень заботила эта проблема — Кома так Кома.
А с ним я познакомился у Левы Копелева. Кома был в те годы диссидентствующий ученый. У него и Ленинская премия и вообще репутация значительной фигуры. Еще будучи кандидатом наук, он был уже выдвинут в большую Академию. Поскольку же он участвовал в различных протестных движениях, подписывал письма, мягко говоря, не поощряемые режимом, то его не только к Академии не подпустили, но и очень долго не давали ему защитить докторскую диссертацию.
В годы перестройки Кома, Вячеслав Всеволодович, почти наравне с Лихачевым стал одним из эталонов русской интеллигентности. Тут ему и должность дали, и в депутаты выбрали, и… В результате, как хороший профессионал, он сейчас профессорствует в Стэнфордском университете, одном из самых престижных в Соединенных Штатах, и, как русский интеллигент, в каждые каникулы приезжает к нам, домой.
Его-то и надо было оперировать не там и не тем, а здесь и оттуда. В эту эпопею я и узнал тайну его имени. Оказалось, всё просто, как апельсин: из роддома его принесли, и кто-то сказал — экий комочек. И пошло… Кома!
Но вернемся к Тамаре Владимировне.
Вновь звонит.
— Юлий Зусманович, добрый день. Кома лежит у Бура-ковского, его сейчас обследуют и через несколько дней будут оперировать. Должен приехать профессор из ЦИТО. Он лежит в отделении вашего друга. Может, вы заглянете к нему? Поближе их познакомите?
Я встал. Разговаривая с такой могучей пробивной силой, я не мог позволить себе сидеть. Фантастика! Видно, власть не так крепка! Даже власть возраста. Чего уж говорить о режиме.
И один в поле воин.
Операция прошла благополучно.
С этого времени я часто встречался с Тамарой Владимировной. И на дачу к ней приезжал. И в Дубултах мы были с ней одновременно.
Ей было уже девяносто, но по-прежнему я ни разу не удосужился увидеть ее в затрапезе. Когда б мы ни приехали к ней на дачу, как бы рано утром она ни вышла из своей комнаты в Дубултах, она всегда была в полном порядке причесана, подкрашена, одежда нигде не морщилась. До последних дней появлялась на людях чаще всего в брючном костюме. Прямая, я бы сказал, стройная. Боялась упасть, страшилась перелома шейки бедра, что спровадил на тот свет многих из ее близких. Как она при этом умудрялась не приобрести старческую походку, даже потеряв прошлую солидность при движениях?! Говорила она спокойно, уверенно и… много. Она так долго жила, столько в жизни видела… Какие значительные встречи с необычными людьми нашего века, который она прожила почти полностью. Ее слушать было интересно. Правда, порой утомительно — мозг мой не воспринимал одномоментно столько новой информации.
Последние годы, много последних лет, она прожила на даче по соседству с Пастернаком. Непосредственная свидетельница и сопереживательница Пастернаку при гонениях на него, как при жизни, так и вдогонку, после смерти. С дачи, принадлежащей Литфонду, вещи Пастернака выкидывали. Она писала во все самые высокие инстанции, она организовала пост внутри дачи и сама там была, чтобы не впустить мародеров.
Общественный темперамент, уже и совсем в преклонном возрасте, вытаскивал ее на подмостки некоторых собраний в Союзе писателей. А ведь если там выступать, обязательно в чем-то проколешься. Не знаю, миновала ли такая беда ее. Ведь правильно сказано, что лучше не ходить "на совет нечестивых".
Я думал об этом, глядя на нее в каком-то собрании, кстати, вполне благородном, уже в годы перестройки. Ей трудно было передвигаться (уже за девяносто было), но была она, как всегда, аккуратная, причесанная, громко и много говорящая. Любила рассказывать, любила говорить, и сил на громкую и долгую речь хватало ей почти до последних дней.
Она была такая здоровая духом, что даже не хочется вспоминать, какая она была в болезнях. А, впрочем, такая же — аккуратная, подтянутая.