Да и что такое прогресс? Наверное, прогресс — это более удачная борьба со смертью. И каждый выбирает свое. Мне интересны личности, а не коллектив. Вспоминаю личности, встречи с личностями, реакции личностей. Порой в силу профессии моей удавалось увидеть человека в неожиданном ракурсе. Неожиданное и есть личность, а не представитель какой-то общности.
Потому теперь, вспоминая, пишу лишь мои окололитературные, околомедицинские встречи да случаи, ситуации да собственные переживания "по поводу". Не сужу, но вспоминаю, со своей невидимой миру колокольни. Вспоминаю людей литературы, но о самой литературе не мне судить. Как говорится, "сапожник, суди не выше сапога".
Вспоминаю.
Было.
Очевидец и участник.
1991
P.S. Прошло десять лет, прежде чем разрозненные воспоминания стали книгой. Перечитывая их подряд, я ничего не стал менять, ничего не добавил к сказанному, наоборот, кое-что сократил. Не потому, что время другое — за десять лет я стал другим…
2002
ИЗВИВЫ ПАМЯТИ
ЧТО ВАС ПРИВЕЛО НА ЭТИ ПОХОРОНЫ?
У меня не было за душой никаких писательских амбиций, когда медицина внезапно занесла меня в самую гущу литературного мира Москвы. Правда, уже состоялся мой инфаркт, и какая-то высшая сила побудила кое-что записать и о своей болезни, и о некоторых тогдашних событийных обстоятельствах вокруг в виде нескольких эдаких квазирассказиков. Правда, и в гневе на свою диссертацию я начинал уже перебивать поток воды, формально необходимой в сем труде, кроме действительно нужного факта для понимания моей небогатой мысли, какими-то относительно-мемуарными новеллками из моей еще не больно длинной врачебной практики.
Позвонил мне писатель Борис Володин. В то время еще доктор Борис Пузис, литературно-амбициозный с детства, когда мы еще жили с ним в соседних дворах в Кривоникольском переулке у Арбата и учились в одной школе. Боря, потакая своим амбициям, поступил в Литинститут, откуда благополучно, потакая чужим и совсем иным амбициям, его переадресовали в царство ГУЛАГа. Выйдя на волю без права жить в столицах, он вынужден был (а может, поумнел?) поступить в мединститут в Иванове и передо мной явился уже в облике гинеколога. Но детству не изменил: что-то писал, был вхож и связан приятельскими отношениями со многими писателями.
Вспоминаю я мою первую встречу сразу с большим количеством тех, с которыми тесно связал свою жизнь в последующие годы. Однако природа вспоминания такова, что неуклонно вытаскивает на поверхность все новое и новое, казалось бы, настолько забытое, что будто и не существовало. Специально не вспомнишь, а тут, вдруг зацепившись за какой-нибудь сучок из прошлого, вытаскиваешь из небытия некий корешок когда-то чего-то случившегося. И это тоже почему-то сразу жадно переносишь на бумагу. (А нынче — на дискетку.) Пригодится когда-нибудь кому-нибудь. Может, посмеяться, может, всплакнуть; порадоваться ушедшим годам или опечалиться о неосуществленном.
Вспомнилось, и все тут!
Так вот — Боря работал где-то в Подмосковье в участковой больнице. В маленькой больничке нет дежурств по графику — там постоянная жизнь в отделении. Спишь дома — привезли нечто срочное, и ты уже в отделении. Так и получилось у Бори, что несколько ночей подряд ему не давали выспаться. Да что там выспаться… Просто хоть чуть-чуть поспать. А жена жила в Москве и наезжала к нему на сей плацдарм его боевой жизни. Однажды, приехав и не застав хозяина в квартире, привычно побежала поискать его в отделении, куда привезли в тот час кишечную непроходимость. Один из симптомов которой "шум плеска" в кишках. Выслушивать его надо, пригнувшись к животу, и приблизив ухо к источнику плеска. Когда Нонна, царствовавшая над ним в те годы, вошла в указанную палату, ее встретил предостерегающий шип: "Тшшш… Борис Генрихович уснул". А сам он, сидя на краю кровати больной, обняв живот ее, уложив ухо на него, мирно посапывал, не давая повода ни для каких кривотолков. Больные берегли его покой и не позволили нарушить его, сняв доктора с обследуемой пациентки. Смешно!
Зря он оставил медицину. Хороший был доктор. Как доктор «был». А так он есть и сейчас.
Ну, да ладно — вернусь к основному воспоминанию. Так вот — звонит Борис: "Юль, к тебе просьба. Не мог бы ты с позиций официальной медицины понаблюдать за новаторским лечением больного Казакевича, писателя?" — "То есть?" — "Его дважды уже оперировали. Полтора года назад резекция желудка по поводу рака. Недавно повторно в связи с непроходимостью — метастазы по всему животу. Непроходимость устранили, а теперь…" — "А что же теперь?! Обезболивающее только! Если метастазы по всему животу". — "Его лечат методом Качугина. Слыхал?"
Незадолго до этого я прочел то ли в «Правде», то ли «Известиях» письмо группы писателей, призывающих официальную медицину лечить очередной панацеей рак. Качугин был химик и, как всякий энтузиаст, мало понимающий в медицине, предложил нечто, безусловно спасающее от рокового недуга. Несколько энтузиастов из врачей помогали ему с убежденностью верующих, а не ученых-позитивистов.
Писатели, журналисты по природе своей — восторженные дилетанты во всем. Знают много, широко, про все понимают, и все поверхностно. Что естественно. На то они и побудители всего нового. Не надо только позволять им принимать решения. Между восторженной уверенностью и спокойным доказательством — бездна. Всегда есть желание перепрыгнуть бездну. Но можно это лишь в один прыжок. Попытка в два, как это, например, попытались сделать большевики — из ужасного прошлого в светлый рай будущего, приводит на дно пропасти. Наука тем и отличается от веры, что должна доказать. Вера зависит от душевного выбора и склонности. Христос мог бы сойти с креста — Бог всемогущ. Но это было бы доказательством. Это уже не вера. Это наука. Доказанная истина не оставляет возможности выбора. Наука не дает свободы выбора. Не позволяет! Писателю, журналисту нужна свобода мышления. Писатель должен быть доволен своим трудом (в отличие, например, от ученого) — иначе он ничего «на-гора» выдать не сможет. Писатель должен быть самодоволен. Поэтому самодовольство не есть всегда признак негативный или, более того, порок. Это нормальная черта, признак избранного дела жизни.
Так вот группа, в том числе и не худших писателей того времени, обращалась к научной медицине с призывом лечить по-новому. С искреностью истинно верующих они шли в штыки на научную медицину. Как люди достаточно образованные и интеллигентные, отдающие дань позитивизму, они, разумеется, призывали проверять полученные знаки. Искренность же свою они доказывали, организовав штаб по лечению своего больного друга и лидера этим не подтвержденным наукой методом.
А Казакевич в то время пика «оттепели» был лидером группы писателей, собравшихся вокруг альманаха "Литературная Москва". Так что я, согласившись присутствовать при лечении качугинским методом, попал в самый центр либерального крыла писательского мира.
И так пошел. Боря — мой Вергилий. Дом в Лаврушинском — писательский. На дверях квартиры записка: "Не стучать, не звонить. Открыто". И баллон от кислорода стоит на площадке.
В квартире полно людей. Комната с больным Казакевичем закрыта. В трех других комнатах толпятся еще незнакомые мне писатели, два врача-энтузиаста, сестра медицинская, его сестра, три дочери и жена. Это все же скорее был штаб, чем квартира тяжелобольного. Люди входили, уходили, чего-то приносили, беспрерывно кто-то говорил по телефону в дальней от больного комнате. Время от времени то по одному, то группками оказывались на кухне, где засовывали в рот какой-нибудь бутерброд, выпивали чашку-другую кофе или чаю, а то и просто стакан боржоми. Боржоми тоже тогда была проблема, но на то он и штаб, чтоб были всякие экспедиторы, курьеры, доставалы. Если чего-то все же не находили, звонили в ЦК куратору их, по тем временам либералу, Черноуцану. А в ЦК все могли достать, всему помочь. По их велению ГАИ даже повесила знак, воспрещающий остановку машин у дома, чтоб не тревожить больного. (Вспоминается, как у дома умирающего Столыпина, по высочайшему указанию, была устлана соломой мостовая, чтоб лошади, проезжая, не больно шумели.) В общем, Смольный в часы переворота.