Глава шестая

Пыльный дребезжащий автобус шел навстречу грозе. Впереди – огромная, в полнеба, с черносливовой синевой, вздымалась туча, безмолвно поигрывала стрельчатыми молниями, клубилась по краю мутно-белой сединой градовых облаков. Временами налетал шальной ветер, пепельно-черная вихрилась пыль на шоссе, в открытые окна веяло долгожданной прохладой. И славно, весело делалось при виде этого надвигающегося грозного великолепия, и радостно было думать, что вот еще, еще немного – и хлынет дождь, и станет легче дышать, и, главное, что с городом покончено, что какой-нибудь час – и замелькают привычные, милые сердцу места, и будет дом, прохладный сад, схоронившиеся в вишневых кустах ульи… А пять бесконечных, прожитых в городе дней казались теперь скверным, болезненным, бредовым сном. Тридцатиградусный зной истомил, расслабил, довел до головных болей. Печным жаром дышали стены домов, огромные стекла витрин, раскаленный асфальт тротуаров, колеблющийся, провонявший бензином и краской воздух. Иногда на мутном от пыли небе показывались тучки, сизой мглой подергивался далекий горизонт, глухо ворчал гром, но грозы обходили стороной, снова яростно жгло беспощадное мутное солнце, и только еще труднее становилось дышать от душных испарений с обильно политых машинами мостовых.

День тянулся медленно, изматывая к вечеру так, что от усталости и сон не шел. Диван, представлявшийся поначалу таким уютным и милым, оказался существом коварным и кровожадным: его старая ковровая обивка кишела несчетным множеством тощих, голодных клопов, и стоило только погасить свет, как страшные полчища их накидывались и жгли всю ночь – безжалостно, неотступно, превращая ночные часы отдохновения в часы бесконечной пытки и тяжких кошмаров.

– Что ж ты их, чертей, не выведешь? – с негодованием спрашивал Максим Петрович приятеля. – Экую клопиную псарню развел!

– А я ничего, привык, – невозмутимо отвечал тот, – вроде бы и не замечаю… Они, брат, у меня дрессированные – на чужих накидываются, а своих не трогают.

На такой ответ Максим Петрович и слов не нашел: ну, чудак! Егор Иваныч был старше его лет на десять, Максим Петрович еще когда-то у него в учениках ходил. Он считался настройщиком первоклассным, служил в филармонии, и, когда в город приезжал кто-нибудь из прославленных пианистов, обязательно в течение всего концерта был за сценой наготове со своим саквояжиком, в котором хранился инструмент для настройки рояля.

«Чудак, чудак! – посмеивался Максим Петрович. – Видно, все-таки накладывает профессия свой отпечаток: похоже, весь мир у Егора так и замкнулся в черном ящике рояля, в его клавиатуре, в струнах, в молоточках… Оттого и чудит. Мертвая все ж таки какая-то профессия, мало общения с людьми… Хорошо, очень даже отлично, что я отошел от этого дела!»

И он ворочался, не спал, отбиваясь от проклятых клопов, тяжко задремывая лишь на рассвете. А к восьми часам утра воздух уже накалялся настолько, что, идя в милицию, Максим Петрович выбирал теневые стороны улиц, чтобы хоть как-то сберечь то ничтожное количество прохлады, которым он запасался после утренней ванны и холодного душа. Но как ни медленно старался он идти, как ни хитрил, спасаясь от солнечных лучей, все же, входя в подъезд райотдела, был уже весь пронизан жарой, противная влага покрывала лоб и шею, рубашка прилипала к спине.

Тоськина история выяснилась на второй же день следствия. Валерий и рыжий Димка «раскололись» сразу, оба показали на Свекло. Подробностей они не знали, но со слов Эдуарда понимали так, что Тоська присвоила себе что-то около двухсот рублей, которые года полтора назад Жирный (это была кличка Эдуарда), опасаясь ареста, передал ей на сохранение. Его тогда действительно арестовали, и он отсидел год и пять месяцев за какие-то хулиганские похождения (ребята не знали точно – какие, они в то время еще не были знакомы с Эдуардом); недавно вернувшись из тюрьмы, Жирный немедленно разыскал Тоську и потребовал деньги. Она призналась, что не ждала так скоро его возвращения и деньги переслала в деревню бабушке, у которой воспитывался ее сынишка Юрик. Она обещала вернуть Эдуарду эти несчастные двести рублей, но шли дни, а долг оставался непогашенным. Вот тогда-то (неделю назад) Жирному и пришла в голову мысль проучить Тоську, или, как он выражался, «маленько потрепать ей прическу». Тоська всячески избегала Эдуарда, и он уговорил Валерия и Димку устроить ему встречу с ней в ресторане, а затем привести ее в тот дальний угол двора, где он собирался учинить свой суд и расправу. Как случилось, что вместо потрепанной прически оказалась проломленной голова – ребята понятия не имели: лишь только Тоська с рук на руки была сдана Эдуарду, они тотчас же ушли; Максим Петровичев окрик услышали, уже находясь возле арки, а что делалось там, в углу двора – им совершенно неизвестно.

Максим Петрович спросил – при них ли был нанесен первый удар. Да, они оба видели, как Жирный ударил Тоську по лицу и она вскрикнула и упала. Тут они и побежали.

– А почему побежали? – спросил Максим Петрович.

В этом месте допроса и Валерий и Димка смущенно мялись: им, видимо, было совестно признаваться в той жалкой и скверной роли, какую их заставил сыграть жирный Свекло. Однако и тот и другой признались в конце концов, что струсили, увидев, как Тоська упала, потому и кинулись бежать.

Свекло два дня запирался, говорил, что знать не знает ни ребят, ни Тоськи; он довольно нагло вел себя на допросах, сидел развалясь, задирая штанины до икр, закидывая ногу за ногу, покуривая, вальяжничал. Такой «выдержки», однако, хватило ему не надолго: вскоре он обмяк, стал пускать слезу, сделался гадок до отвращения. Но, как бы то ни было, как ни грязна и омерзительна была история с Тоськой, – все это никаким образом не касалось убийства Извалова. И Жирный, и двое его друзей, участвовавших в расправе, без труда доказали свою непричастность к тому, что произошло в Садовом в ночь с восьмого на девятое мая: Эдуард в это время еще отбывал срок, находился в тюрьме, Валерий ездил с матерью к бабушке в Ригу, а Димка, нахулиганив восьмого вечером на танцплощадке, ночевал в отделении милиции. То, что вначале казалось таким правдоподобным, – то есть покушение на убийство наводчицы Тоськи как соучастницы и нежелательной свидетельницы, – отпадало. На сцене появились новые действующие лица – Кардинал и еще несколько человек, воровская шайка, орудовавшая последний месяц по ограблению ларьков и мелких магазинов и носившая глупое, нелепое название «Черный осьминог» (в шайке числилось восемь человек). Все это непосредственно относилось к городской милиции, и Максима Петровича не интересовало нисколько. Как ни огорчительно, но приходилось признаться, что пять дней мучительной жизни в городе были для изваловского дела напрасно, впустую потраченным временем, и Максиму Петровичу, кроме вспышки проклятого радикулита и желудочного расстройства от непривычных ресторанных харчей, ничего не дали. Он позвонил в район Муратову, доложил обо всем происшедшем в городе и спросил разрешения отбыть восвояси. «Давай, давай! – прокричал из-за тридевяти земель Муратов. – Тут у нас, брат, делов невпроворот, зашиваемся!»

– Ну, прощай, дед! – сказал Максим Петрович Егору, воротясь вечером на пятый день из райотдела. – Все! Хватит твоих клопов кормить, завтра – до дому, до хаты…

– Отделался? – спросил Егор Иваныч, одеваясь и тщательно завязывая перед зеркалом галстук.

Максим Петрович только рукой сердито махнул.

– Тогда вот что, – сказал Егор Иваныч, – пошли-ка, Шерлок Холмс, нынче музыку слушать.

И показал контрамарку для двух лиц на концерт пианистки Марии Юдиной.

Когда-то Максим Петрович был постоянным посетителем фортепьянных концертов. Делалось это отчасти по службе, но больше, пожалуй, из-за искреннего восхищения перед инструментом, который умел удивительно звучать – от нежнейших, как легкое дуновение ветерка, мелодичных вздохов до могучего оркестрового грома. Кого только в свое время не переслушал Максим Петрович из советских и зарубежных исполнителей – самого Прокофьева, молодого Шостаковича, знаменитого французского пианиста Ива Ната… Юдину он не слыхал.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: