– Да вы, Прасковья Николаевна, не беспокойтесь, – входя в дом, сказал Максим Петрович, – я к вам на минутку…
Как уважаемого гостя, тетя Паня усадила Щетинина на почетное место – в передний угол, где под божницей с расшитым полотенцем, пучками вербочек и огромным розовым фарфоровым яйцом, висевшим на полинявшей ленточке, лупясь своим матовым стеклом, стоял телевизор и красовался старый, засиженный мухами плакат «Кукуруза – королева полей», – а сама бочком села напротив, сложила под толстыми грудями руки и, едва скрывая любопытство, приготовилась слушать.
– Хочу, Прасковья Николаевна, – начал Максим Петрович, разглядывая на плакате кукурузные чудеса (там из огромного початка, как из рога изобилия, сыпались швейные машинки, мотоциклы, радиоприемники, зеркальные шкафы и даже автомобиль «Москвич»), – хочу вас спросить кой о чем…
– Либо обратно насчет того, – кивнула в сторону изваловского дома тетя Паня.
– Да как сказать, – не сразу ответил Максим Петрович, – пожалуй, что и про то помянуть придется, а больше насчет другого. Что это у вас тут за чертовщина объявилась?
– Ох! – всплеснула руками тетя Паня. – Молчи и не говори! Прямо чистая наказания господня! Как ночь подходит, веришь ли, нет ли, ну прямо места от страху не найду… Ведь это что – шастает, окаянный, никакого с ним сладу нет! И ведь, скажи на милость, – все тут, все на нашем конце, сладко ему тут, видишь ли… Ну, кабы что, какая живность, скотина ай фулюган, допустим, какой, так уж господь с ним, терпеть бы можно… Вон этак-то весной бык совхозный повадился, что ни вечер отобьется от стада и – вот он, давай блукать по моему огороду, всю рассаду пожрал, всю моркву стоптал, родимец! Ведь это что! Мужику своему долблю: «Моть, а, Моть, да прогони ж ты его, блудягу!» – «Да, мол, поди прогони, ай мне жизнь не мила?» Ужасный какой брухучий был, на что пастухи – и те опасалися… Ну, чего ж, сама возьмешь это дрын, да на огород, стану этак исподдальки, шумлю: «Аря́! Аря́! Пошел прочь!» А он скосоурится этак, ревет, землю копает – и-их! страсть господняя! Так ведь то ж – бык, хоть и дюже злой, но все ж таки – живность, а тут – бознать что, и названия ему нету… Встренешь так-то – после цельный день сама не своя, коленки трусятся…
– Ну, а вы-то сами, – спросил Максим Петрович, – сами-то вы как думаете – что бы это могло быть такое?
Тетя Паня поджала губы и оглянулась на окно, словно опасаясь, что ее подслушают.
– Черная магия, – наконец уверенно и даже с некоторой торжественностью проговорила она.
– Что? Что? – опешил Максим Петрович. – Какая такая магия?
– Да какая, обыкновенно – черная магия, не слыхали, что ль? Книга такая, чего хочешь на человека наведет… У нас так-то, это в прежнее время еще, сказывают, в Больших Лохмотах поп был, ужасный какой рыбак, любитель. Бывало, звонарь все руки отмотает на колокольне, обедню служить пора, а он на речке с вентерями со своими… Всю речку, завидущая душа, позахапал, понавтыкал посуду, сам огребает, а ты – где хошь лови… Криком, сказывают, от него тогда мужики кричали, да ведь что? – поп жа! Наконец того, является один, бознать откудова, механиком на крупорушку, с Сибири ай откудова, и тоже ужасный какой рыбак. «Это, – говорит попу, – батюшка, не модель – сам все захапал, а мы – сиди посвистывай!» Да с этакими словами – хоп! и давай попову посуду выкидывать, а свою на ту место ставить. Ну, он, поп-то – в драку было, да куда! – не сладил с сибирякой-то… «Попомни, – сказал только, – ты, миленький, попомни, а уж я не забуду…» Что ж ты думаешь! – восторженно, чуть ли не в экстазе даже каком-то, воскликнула тетя Паня. – Что ж ты думаешь, ведь уморил человека!
– Как то есть уморил? – спросил Максим Петрович. – Кто кого уморил?
– Фу ты, господи! Да поп жа! – тетя Паня хлопнула себя по могучим бедрам. – Механика энтого, сибиряку, поп уморил… У него в алтаре, в шкапчику, книга была эта, стало быть, черная магия, вот он и взялся ее честь, наводить на того… Год читает, два читает, на третий – всё, утопился сибиряка на Дворянском плесе, камень на шею – да и в воду! Не мог, значит, против черной магии осилить!
– Скажите пожалуйста! – вежливо удивился Максим Петрович. – Бывает… Ну, а тут-то у вас сейчас черная магия при чем?
Тетя Паня совсем уж в ниточку свела губы: что ж с тобой, дескать, делать, с непонятливым!
– При чем, ни при чем, – сказала, – а вот, значит, напустил на нас ктой-то да и все.
– А правда, что вы его в изваловском доме видели? – спросил Максим Петрович после некоторого молчания.
– Брехать не буду, видать не видала, а намедни вот так-то припозднилась, тёмно уж стало, пошла Пиратку кормить, вижу – что такое? – ну прямо-таки озверел кобель, брешет, на дыбки сигает, того гляди цепь оборвет… И все, значит, на верх, на крышу морду дерет… Я: «Пиратушка, Пиратушка!», – а сама оробела, не помню, как выплеснула ему похлебку в чашку, да ходу! Бегу это, стало быть, мимо ихнего дома, «пронеси, господи!» – молитву творю, а на чердаку-то как грохнет чтой-то, как зашуршит… Гляжу – и лестница к чердаку пристановлена, и дверка, слышь, открыта…
– Минуточку! – перебил ее Максим Петрович. – А что же раньше-то не было, что ли, возле чердака лестницы?
– Ни боже мой! У них ее и сроду в хозяйстве не водилося. Для сада если, так Валерьян Александрыч, бывало, со стремянкой управлялся, а тут – лестница… Да-а… Не знай как домой прибегла, а мой вот так-то, не хуже как нынче, загулял гдей-то. Я дверь примкнула, еще и лопаткой приперла, залезла на печь – ни жива, ни мертва, лежу дрожу… «Ну как, думаю себе, за мной попрется энтот-то?» А Пират! А Пират, слышу, брешет, ну брешет, альни охрип, ей-право… Час ли, два ли этак тряслась, уже и Москва часы сыграла – пришел мой гулена, стучится. Я с печи шумлю: ктой-та? – «Давай, бабка, открывай скорей!» Как он вошел, я так и ахнула: «Да чтой-то, – говорю, – Мо́тюшка, на тебе лица нету!» – «Молчи, – говорит, – милка, такого, – говорит, – сейчас страху набрался, что и за всю войну страшней не было… Иду, значит, – говорит, – сейчас мимо изваловского дома, слышу – Пират заливается, брешет не судо́м. Что, думаю, за причина? И калитка вроде бы настежь (это, стало быть, я, как бежала, так и бросила ее настежь)… Дай, мол, – это мой-то, – дай, мол, погляжу, чего это он заливается. Только, значит, заглянул в калитку, а энтот-то, белый, прямо на мене газует, чуть с ног не сшиб, и в руках словно бы что-то волокет – палки, что ли, – говорит, – какие ай что – не разобрал…»
– Лестница, наверно? – догадался Максим Петрович.
– Ага. И мы так-то прикидываем, – кивнула тетя Паня, – лестница. С собой, значит, приносил.
– Ну, Прасковья Николаевна, – сказал Максим Петрович, – шестой десяток на свете доживаю, а сроду не слыхал, чтоб нечистая сила лестницами пользовалась. Туг какой-то ловкий мошенник орудует, не иначе… Вы мне вот что еще, голубушка, скажите: собака и ночью на цепи? Да что это с вами? – удивленно воскликнул он, взглянув на тетю Паню.
Она сидела, вся застыв в напряженной позе, округленными от ужаса глазами уставясь в темное окно.
– Слышите? Слышите? – едва шевеля побелевшими губами, прошептала тетя Паня. – Это Пиратка на него заливается. С места не сойти – на него!
Максим Петрович торопливо поднялся и вышел на крыльцо. Неистовый собачий лай доносился со стороны изваловской усадьбы – злобный, остервенелый, временами захлебывающийся в спазме, словно задыхающийся; глухо позвякивала цепь, коротко, резко лязгая иногда о железное кольцо или скобу, к которой была прикреплена, и тогда особенно задыхалась собака, и было отчетливо слышно, как она хрипит, пытаясь сорваться с цепи…
И вдруг лай оборвался разом, в мгновенье; все стихло, и в наступившем безмолвии стало слышно, как где-то далеко, на другом конце села, в чьих-то неумелых руках поскрипывает гармошка: