И тут Настя дергает Майю за рукав, Майя ничего не соображает, ей только понятно, что конкретно в этом месте и времени ее жизни ей бы лучше всего умереть. Поэтому она плохо понимает, что теперь делать, и Настя с Любой тащат ее куда—то наверх, к чердаку, от старушки и лужицы на полу, а вежливая красивая Лена остается сказать старушке какие—то там слова, хотя какие там скажешь слова, все понятно и так. А потом Настя, Люба и Лена окружают Майю в закутке между чужими квартирами и спрашивают ее, что же это с нею случилось, они сами немного в шоке, Настя, Люба и Лена, поэтому не нападают и ничего плохого Майе не говорят, Настя спрашивает: «Ты больная, это такая болезнь, да, называется недержание, я читала, у тебя такая болезнь?» А Майя молчит, потому что не может решить, что хуже: сказать, что да, у нее такая болезнь, которой на самом деле нет и которая ужасно стыдная, или сказать правду, что нет никакой болезни, а это значит, что она просто взяла и описалась у чужих дверей как последняя идиотка и теперь не будет у нее никакой дружбы с Леной и Любой и вообще ничего хорошего в жизни не будет. Майя не плачет, она толком не чувствует ничего, но как жить дальше, она как—то совсем не знает, и поэтому девочки, Лена, Люба и Настя, становятся вдруг абсолютно ненужными и совершенно чужими, потому что рядом с тем, что случилось, потеря Лены, Любы и Насти — даже потеря Лены, Любы и Насти — это, в общем, неважно. Майе понятно, что завтра о ней и о том, что случилось, будет знать весь класс, это ясно как божий день, как пять копеек, как кленовый лист, Лена, Люба и Настя, в общем, этого и не скрывают, всем понятно, что завтра весь класс все узнает, это и есть причина из—за которой Майе уже неважно, как они будут дальше к ней относится, потому что ясно уже, что не будет в ее жизни никакого «дальше». И она отстраняет девочек рукой, просто берет и отстраняет, как будто имеет на это право, и они признают это право, потому что должны же быть какие—то права у человека, с которым только чт0 случился самый страшный позор в его жизни. И она спускается по ступенькам, восьмой этаж, спускаться долго, но она спускается, и на ней мокрые желтоватые с одной стороны и бело—прозрачные с другой бывшие новые гольфы, и всем на улице и в мире, конечно, понятно, почему они желтоватые, но это Майе уже неинтересно, просто неинтересно, и она доходит до дома и сидит там неизвестно сколько, можно сказать — всегда, теперь—то уже — всегда, и снимает там эти мокрые гольфы, и скатывает в рулетики желтоватого цвета, и пихает куда—то за шкаф, ей понятно, что никогда на свете она их оттуда не вынет.
Но ведь будет война, неожиданно понимает Майя. будет ядерная война, и все погибнут и, значит то, что со мной случилось, забудется, ведь будут дела поважней. Если через пять мину г начнется бомбардировка, то Лена, Люба и Настя, наверное, забудут, что случилось с Майей, и весь мир погибнет, и будет уже неважно, что за шкафом валяются бывшие новые гольфы, и что они мокрые, и почему. И какое—то время Майя наслаждается этой мыслью — и тем, что будет война и тем, что тогда она снова сможет считаться живой, хотя мир и погибнет, но потом ей становится ужасно жалко весь этот мир и маму, и Тетитаню, и даже Лену, Настю и Любу, и она решает, что пусть уж лучше войны не будет.
И в этот момент за окном раздаются взрывы, жуткие взрывы, и все освещают сполохи света: это начался праздничный салют, а Майя как раз сидит у окна, у нее там кровать, у окна, и ей все прекрасно видно. Но она не смотрит, она зарывается головою в подушку, вздрагивает и не смотрит, и не потому, что ей стыдно и плохо смотреть на красивый салют, совершенн0 не потому, а потому, что взрывы салюта ужасно похожи на настоящие взрывы и никогда ведь нельзя быть уверенным, что каждый следующий «бум!» — это именно салют, а не бомбы, которые так давно обещали. Ведь бомбы взрываются с тем же звуком, Майя слышала это в кино, бомбы взрываются точно с таким же звуком, как салют, и каждый салютный взрыв может оказаться той самой бомбардировкой, которая начнется через пять минут, по словам американского президента; и Майя дико вздрагивает и не смотрит, она лежит, уткнувшись в подушку, одна в квартире, лежит и плачет, потому что очень—очень—очень боится войны
ИНТЕРНАТ
Катька плакала каждый вечер, и все это знали. Катька плакала потому, что хотела домой. Все хотели домой, но все хотели домой поспокойнее, между делом, мой, а Катька просто приходила с уроков в комнату, ложилась в кровать и начинала плакать. На ужин она не ходила, Плакала, пока не засыпала, а утром шла на уроки. Все.
Остальные тоже скучали, потому что жить в другой стране оказалось прикольно только первые пару недель, а потом выяснилось: интернат, он и есть интернат и школа — как все школы, и язык чужой — дурацкий и незнакомый, а мама с папой далеко и отсюда, издалека, кажутся идеальными. Можно, конечно, все бросить и уехать назад, но тогда там, позади, будешь неудачником и чуть ли не беженцем, тебя не будут уважать, а даже если и будут, то если уже пожил здесь в загранице, то как теперь жить — там? Сложно было, всем было сложно, но все как—то жили, кто лучше, кто хуже, а вот Катька плакала каждый вечер, и все это знали.
В комнате еще жили Алина и Яна, поэтому жизнь не прекращалась. Алина и Яна занимались своими делами, изредка пытались делать уроки, а большей частью ставили чайник, красились, жевали хрустящее из лавки напротив школы и делились жизнью. К Алине и Яне ходили делиться жизнью еще другие девочки, и мальчики тоже ходили, потому что Алина была красивая, а Яна — веселая, а красивых и веселых везде любят, не таких как Катька. Кстати, красивая ли Катька, никто сказать не мог: ее никто не видел толком. Приходило что—то лохматое на уроки, отсиживало их на последней парте и уползало в комнату плакать. Дразнить ее, правда, не дразнили, и вообще относились к ней нейтрально: у всех было свое тяжело. Ну плачет человек каждый вечер, ну пусть.
Добрые Алина и Яна сначала пытались как—то Катьку развлекать. Приносили ей булочки и засовывали под тот район одеяла, где должна была обретаться Катькина голова. Ставили музыку и проверяли, нравится ли она Катьке. Разговаривали, гладили по голове, и даже щекотали, чтоб улыбнулась. Катька булочки игнорировала, на музыку не реагировала, щекотки не боялась, а на все попытки поговорить по душам, шептала «отстаньте» и рыдала еще сильней. К Катьке прямо в комнату приходил школьный психолог, и они договорились, что Катька будет раз в неделю к нему ходить, они и ходила раз в неделю, а остальные разы все так же лежала и плакала на кровати. Уже учителя обсуждали, не отправить ли Катьку обратно домой, но сама Катька домой вроде бы не хотела, то есть она хотела, но не очень могла, вроде бы ей некуда было возвращаться, какая—то темная была история: умершая бабка, пропавший отец, то ли мать—алкоголичка, то ли брат—негодяй, подробностями Катька ни с кем не делилась, но так выходило, что ехать назад ей было как бы и некуда, любимый город, близкие друзья, люблю не могу, умираю скучаю, короче, кто сейчас без причуд. Алине и Яне скоро надоело возиться с Катькиными «отстаньте» и «уйдите» и они на самом деле отстали и ушли. Ну то есть не ушли, конечно, куда им было из той же комнаты уходить, но на Катьку обращать внимание перестали. Они шуршали пакетами, слушали музыку и принимали гостей. Иногда гости, из неразобравшихся, кивали на лежащую Катьку: а чего она там? Но им быстро все объясняли: вот такая у нас плачующая Катька, дорогие гости, в Европе есть писающий мальчик, а у нас — рыдающая девочка, не обращайте внимания, она всегда там лежит.
Некоторые гости оказывались жалостливыми и сами пытались Катьку расшевелить, но у них ничего не получалось. Не хотела Катька расшевеливаться никак. Если ее дергали за ногу, она лягалась. Сашу из параллельного класса лягнула тоже.
Саша из параллельного класса сама была странная, не хуже Катьки. Молчаливая и недружелюбная. Симпатичная на лицо такая, глаза темные и строгие, волосы длинные, но не заигрывает ни с кем и никого никуда не зовет. Остальные девчонки были побойчей, даже тихая Лида красилась и гуляла с мальчиком из параллельного класса, а Саша — ничего. Хотя могла бы: фигура у нее была хорошая, у Саши, лучше даже, чем у Алины, хотя у Алины все было в порядке — и лицо, и фигура. Девчонки шептались, что может быть, у Саши есть кто—то не из интерната, но она это почему—то скрывает, может быть, он — араб? Но Саша никуда из интерната сверх положенных двух выходных раз в две недели не отлучалась, а в те два выходных ездила к бабушке в Хайфу, и это тоже все знали. Саша, со всеми своими странностями, была мирная вообще—то, невредная, хотя и на сближение не тянулась, но ее звали куда—нибудь иногда, на какие—нибудь посиделки, почему не позвать. Всем было одиноко, всех звали. И Саша изредка приходила в разные комнаты, сидела со всеми и в основном молчала, но это уж точно никому не мешало, хочет человек молчать пусть молчит.