Михаил Андреевич повернулся, вздохнув, и тяжело, как глубокий старик, пошел в дом.

— Утюг волосатый, — сказали братья Свинчатниковы. — А ты, командир, оказывается, интеллигент — гондон в клеточку.

Василий подтолкнул Таню Пальму в дом и, поскользнувшись на пороге, влетел за ней в кухню. Порогом служила природная каменная плита, сине-зеленая, с багровым оттенком. По заказу первого строителя дачи художника Уткина мужики постарались и отыскали эту плиту в Реке.

— Шуты, — сказала Таня Пальма, — Шуты-подонки. Палачи.

Позже, когда Василий Егоров думал об этом жутком единстве — шут-палач, оно представлялось ему горстью монет, назойливо блестящих: менялся профиль, оскал, но все — как плата за убийство.

— Черт бы побрал их, — сказал Василий, потирая ушибленное о табурет колено. — Вот ведь дерьмо — не отмыть и не проветрить.

— Они все могут, — сказала Таня. — Когда уголовники у нас в совхозе стояли, была на них управа, их даже с моста сбросили. А сейчас кто заступится?

Михаил Андреевич прохаживался в зале, разглядывал свои картины. Не матерился, не чертыхался, не брюзжал, не плевался, не потрясал кулачищами, отмякшими к старости. Смотрел спокойно. Даже вдохновенно.

— Я под ними, — он кивнул на стену, — не могу злиться. На дворе сколько хочешь злюсь-матерюсь, а как к ним приду — злость пропадает. Вот смотрю и, я тебе говорил, наверное, не верю, что это я написал. У такого художника и душа должна быть такая. А у меня? Иногда думаю: взял бы автомат в руки и всех — веером. Все сволочи. А вот при них, — он обвел взглядом зал, — усмиряюсь. Я антихриста собирался писать во вкусе Луки Синьорелли с лицом Ильича. Вместо диавола Маркс и Троцкий. Подмалевок сделал лихой. Я тебе скажу! Потом замазал, да взял и вот ее написал. — Он положил руку на плечо Тане. — Алина ее уговорила позировать.

— Не больно и уговаривала, — сказала Таня. — Подумаешь, без трусиков посидеть. А где я, кстати?

— Продано. — Михаил Андреевич улыбнулся виновато.

Начав строительство дома, нуждаясь в средствах, он отвез несколько работ в Москву, где при содействии Василия Егорова и других приятелей продал их иностранцам. С тех пор он широко продавал работы, но опять же в основном иностранцам. Правда, и Русский музей, и Третьяковская галерея у него работы купили. Но некоторые работы он берег. Говорил: «Они не мои. Они мне подаренные господом и Кузьмой Сергеевичем. А вот эта вот — прихожанами». Он показывал на портрет Анны с Пашкой на руках.

Как-то пришла старуха Кукова из деревни Золы. Долго картины рассматривала, долго чай пила, потом достала из-за пазухи завернутые в большой носовой платок две тысячи рублей.

— Мы, батюшка, решили у тебя Анну купить. Где бублик — тую. Где она мальчика своего на руках держит. — И подала Бриллиантову деньги. — Пока нам ее некуда деть. Пускай у тебя висит. Мы хотели ее в сторожку, чтобы всем смотреть, но нынешний-то священник — ты, случаем, не знаешь его? — угрюм. — Старуха еще чаю себе налила и Михаилу Андреевичу налила, и спросила: — А ты, батюшка, чего же на девушке той не женишься? Хорошая девушка — не скучная.

Так и висит Анна на видном месте, а деньги обратно старуха Кукова не взяла.

— Кабы мои, — сказала, — а то — всех…

В последнее время — наверное, причиной тому была его удачная торговля с иностранцами — Бриллиантов стал очень критичным, даже брюзгливым. Ни с того ни с сего он вдруг разъярялся.

— Для меня сейчас проблема состоит уже не в качестве цвета, а в качестве краски. Этим говном, — он брал в руки тюбик, сминая его в комок, — я ни женщину, ни девочку, ни вообще никакую тварь божью, животную и растительную, писать не могу — только портреты депутатов.

— Да, с красками у нас нехорошо, — поддакивал ему Василий.

— Ты иронист, да? Ирония — способ террора. Плохо не с красками — с мозгами. Меня один идиот в автобусе «дедулькой» назвал… Это и есть новый язык, выработанный Сигизмундом Малевичем, твоим любимым. В искусстве хороши только тот стиль и те правила, которые дают художнику возможность написать образ Матери Божьей, а не фаллос в лаптях.

— Ну, ты строг, отец. — Василий хмыкнул.

— Строг к себе. А ты распоясался…

На следующий день Михаил Бриллиантов перекрестился на свои картины, повелел Василию дом сторожить и укатил, как он выразился, в Санкт-Ленин-сбурх.

Братьев Свинчатниковых тянуло на Реку, как в зной. Говорят, убийцу тянет на место преступления — магнит такой есть в душе. А если души нет? Тогда тоска тянет.

— Вот здесь ты его глызнул, — сказал Яков Валентину.

— Не мог, в натуре. В натуре, говорят, он в Реке лежит, интеллигентами-браконьерами утопленный. Даже интеллигенты в него не верят.

— Идиот! — заорал Яков на брата. — Ты его камнем глызнул.

— Нету его! — заорал Валентин. — От алкоголя все!

Глянули братья, а Панька на бугорке сидит, ест сало с хлебом.

— Я говорил… — сказал Яков.

— Это я говорил, — сказал Валентин.

— Вы оба орали стыдно и безобразно. А теперь отдохните, — сказал Панька. — Хотите, я вам в Реке санаторий устрою. Хорошо там. Струи. Рыбки, Лежишь — в небо смотришь. Солнышку улыбаешься.

— А чего вылез?

— Скотину пасти нужно. У меня, видишь, забота. Столько скотины…

Вокруг бугра — и вдоль берега, и в Реке на мелководье — стояли быки и коровы с телятами. Тысячи. Сотни тысяч.

— Я же чего опасался, что при марксистах и волкаэсэм народ совсем одичает. С чего начинать придется? С приручения животных.

— С палки начинать надо, — сказали братья Свинчатниковы. — Русский народ без палки не может.

Панька кивнул и кивал долго.

— А палку вам в руки. Вы и от денег откажетесь, и от миловидных женщин, если вам палку в руки, или плетку, или зубы волчьи. Вы за ляжки хватайте, за ляжки, чтобы не разбредался народ-то, братья и сестры. А которые умные, тех за горло. Давайте, ребята, работайте, вон, быки разбредаются.

Братья Свинчатниковы почувствовали на ногах копыта, во рту клыки, на пальцах когти, по спине гриву: не волки, не кабаны — бесы.

Поскакали они сбивать скот в стадо. А быки не хотят, башкой мотают, рогами норовят ударить — выдох у них через ноздри горячий, как реактивные струи.

«Действительно, — подумал Яков. — Денег у нас много, а счастья нету». Прицелился он, прыгнул и вцепился белому быку в горло.

«И женщин полно миловидных, — подумал Валентин, — а счастья действительно нету». Прицелился, прыгнул и вцепился в горло быку черному.

И стало им хорошо.

Занимались братья Свинчатниковы шкурами. Организовали совместное по линии комсомола предприятие с Голландией. Скупали шкуры в Хакассии, в Туве. В Красноярске обрабатывали — двадцать здоровенных дураков ручным способом. Отправляли шкуры в Голландию, а оттуда шли дубленки. Голландцы подписались за шкуры новейшее оборудование поставить с канализацией. Денег много, перспектива широкая, а счастья у братьев нету. Видели они себя в слезно-счастливых грезах с красными дипломами Высшей комсомольской школы руководства, на коне вороном, с нагайкой, а вокруг братья и сестры, и все на коленях. А им задорно, широко в груди и весьма хорошо. Раздолье…

Быки шальные перестроили свои ряды, куда ни бросишься — рога. Задавят! Но тут одного быка слепень укусил в глаз, бык головой мотнул. В страшном прыжке Свинчатниковы перепрыгнули через него — и к Реке.

Паньки на бугорке не было. И скотины вокруг не было. Взяли братья Свинчатниковы лодку. Поплыли Паньку смотреть.

Струи течения поблескивают, водоросли в струях колышутся, рыбы стоят к течению носом. А в затопленном челноке лежит Панька, улыбается, смотрит в высокое небо.

Егоров и Таня Пальма шли по дороге к Уткиной даче, несли из деревни хлеб, спички и картошку.

— Кроме книжной памяти есть память слуха, память запахов, память цвета, память боли, память ритма. Почему мы попадаем камнем в цель? Неужели мозг всякий раз моментально просчитывает траекторию и делает расчет на силу броска? Он пользуется памятью. Есть память композиции. Всего, за что ни хватись. Они и определяют наш личный опыт и своеобразие. Но есть особая память — резонансная, я так ее называю. Она запоминает не просто состояние блаженства от соприкосновения с искусством, но слияние с другими душами в блаженстве. Предположим, разглядывают люди картину. Одним нравится, другие равнодушны. Но вот двое или трое совершенно отчетливо ощутили, что воспринимают картину одинаково, и это их восприятие сродни счастью. Потом, встречаясь в толпе, они улыбаются друг другу радушнее, чем родственнику. Так общаются боги. Если красота, разлитая в природе, есть Бог, если красота, формирующая нашу душу, есть Бог, то для тебя станет иначе звучать и формула Достоевского — красота спасет мир.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: