В западных повестях для детей было больше выдумки. Некоторая сентиментальность иной раз уживалась в них с юмором. А наши поставщики ходких повестей особым юмором не блистали.
Но родственное сходство переводной и отечественной специфически детской литературы было несомненно. Та и другая интересовались преимущественно сиротками и найденышами таинственного происхождения. Та и другая проповедовали скромность, милосердие и терпение. Впрочем, в конце концов всегда оказывалось, что эти добродетели представляют собой самый краткий и верный путь к благополучию и карьере.
Весь мир - вернее, мирок - этой условной, идиллической литературы, отечественной и переводной, неподвижно и прочно покоился на своих устоях. Общественные перегородки были почти непроницаемы. Если какой-нибудь маленькой уличной певице удавалось проникнуть в графский замок и даже положить голову на костлявое плечо старого графа, то скоро выяснялось, что дитя улицы приходится владельцу замка родной внучкой. Конечно, эта внучка навсегда сохраняла в памяти годы, прожитые в бедности, и становилась лучшим другом для бедняков.
А кто такие были эти бедняки? Трудно сказать. В одной повести - это бедные крестьяне, живущие в "избушке", в другой - сапожник, которому не хватает денег на елку.
А в знаменитой книжке "Отчего и почему маленькой Сюзанны" девочка-аристократка, мадемуазель де Сануа, щедро отправляет все свои новогодние подарки дочкам одного бедного лавочника.
Это происходит после такого разговора:
"- Не все девочки получают новогодние подарки, - сказала горничная.
- Что ты говоришь? - спросила Сюзанна с неподдельным удивлением. Девочки целый год ведут себя хорошо и не получают подарков?
- Да, барышня.
- Отчего же?
- Оттого, что они бедные.
- А! - проговорила Сюзанна и после небольшого раздумья сказала, вздохнув: - Это правда".
Так легко и грациозно говорили о бедности французские повести для детей. Наши сотрудницы "Задушевного слова" {51} этак не умели.
Даже наиболее реакционные из них невольно заражались от нашей радикальной и народнической беллетристики склонностью к деревенским выражениям, - таким, как "мыкать горе", "ноженьки подкосились", "тошнехонько", "страдная пора", "лишние рты".
Даже Лидия Чарская, которая на всю жизнь сохранила институтские манеры, и та старалась говорить как можно простонароднее, когда речь заходила о бедности.
После изысканного обеда в богатом доме, куда он случайно попал, "Ваня с полным удовольствием уписывает за обе щеки краюху черного хлеба, густо посыпанную солью. Его родители приучили своего мальчика с самого раннего детства к таким простым завтракам, и они кажутся ему, Ване, лучше всяких разносолов..."
Но на той нее странице той же книги голодный мальчик говорит о голоде приблизительно так, как говорили о нем проголодавшиеся корнеты перед легким завтраком у Донона: {52}
"Только бы заморить червячка!" (Повесть Л. Чарской "Счастливчик".)
Мальчики и девочки могли разговаривать у Чарской, как им вздумается. На детскую книжку критика редко обращала внимание. Да и стоило ли всерьез говорить о ней, если она чаще всего донашивала обноски западной специально детской литературы, а та в свою очередь кроила и перекраивала лоскутья сюжетов Фильдинга {53}, Диккенса и Гюго?
В сущности, все отвергнутые внуки, сыновья и дочери, все таинственные найденыши и похищенные наследники из детских книжек были в каком-то отдаленном свойстве с героями из большой литературы - с "Человеком, который смеется" Гюго, с Флоренс Домби {54}, с Эсфирью из "Холодного дома" и с Давидом Копперфильдом Диккенса/
Но подумать только, во что превратила идиллически благополучная книга для детей сложные судьбы героев большой литературы! Куда девались социальная сатира и причудливый быт романов Чарльза Диккенса? Где обличительный пафос и острота положений Виктора Гюго, превращающего циркового урода в одного из пэров Англии для того, чтобы он мог разглядеть пороки своего крута и навсегда отречься от него?
По счастью, дети не ограничивались литературой, изготовленной специально для них. Они читали русские народные сказки, "Царя Салтана", "Конька-Горбунка", а потом - когда становились постарше, - "Дубровского", "Тараса Бульбу", "Вечера на хуторе", повести Л. Толстого, рассказы Тургенева. В руки к ним попадали и настоящий Диккенс {55}, и настоящий Гюго {56}, и Фенимор Купер {57}, и Жюль Берн, и Марк Твен. Издавна стали их друзьями и любимцами Гулливер, Робинзон Крузо, Дон-Кихот.
Иной раз и в собственно детской библиотеке появлялись хорошие книги Андерсен, Перро, Братья Гримм, Топелиус, повесть Л. Кэрролла "Алиса в стране чудес" {58}. Для детей были написаны "Кавказский пленник" Толстого, "Каштанка" Чехова, "Зимовье на Студеной" Мамина-Сибиряка, "Вокруг света на "Коршуне" Станюковича {59}, "Белый пудель" и другие рассказы Куприна.
Только эти" в сущности говоря, считанные книги - с придачей еще двух-трех десятков названий - и уцелели в детской библиотеке после революции. Институтские повести Лидии Чарской и крестьянские рассказы Клавдии Лукашевич {60} умерли в один и тот же день, вместе со многими переводными и подражательными книгами для детей. В рамки традиционно-детской, сентиментальной повести нельзя было втиснуть новый жизненный материал, новые идеи, героев нашего времени. Да и на прошлое мы взглянули другими глазами.
Старая - дореволюционная литература для взрослых не пережила в первые дни революции такого потрясения, какое испытала литература для детей. Пушкина и Толстого, Тургенева и Гоголя, Некрасова и Щедрина, Короленко, Чехова и Горького не надо было упразднять. Революция взяла на себя почетную обязанность передать их самым широким массам читателей, сделать их всенародным достоянием. А вот детская библиотека - особенно предреволюционных лет была - почти полностью обречена на слом вместе со всей системой буржуазного воспитания.
В библиотеке для взрослых ведущей была прогрессивная литература. Значительная часть детской библиотеки была снабжена казенными ярлыками: "проверено", "одобрено", "рекомендовано".
Только сейчас, при глубоком и внимательном отборе, мы можем взять из детских книжек самых разных времен и разных типов то, что еще может послужить "нам на пользу. Большая же часть книг, перечисленных в старых толстых каталогах, погибла безвозвратно.
Не удивительно, что наши первые советские повести для детей, лишенные настоящей преемственности и не успевшие по-новому осмыслить мир, были по большей части собранием случайных фактов и эпизодов, хроникой событий, а иногда наивным лубком.
Как-то странно перечитывать теперь даже такую талантливую и связанную с реальностью книгу, как "Ташкент - город хлебный" Неверова {61}. Сколько в ней народнического "горя горького", сколько ругани, кряхтения, "чвоканья"! А какое изобилие натуралистических подробностей! Тут и засаленные лохмотья, и вши, и гниды, и дерьмо. На протяжении всей повести тащится из Бузулука в Ташкент облепленный умирающими мужиками поезд.
Где-то на станциях мелькают комиссары и чекисты, люди времени военного коммунизма. Но вся их роль заключается в том, чтобы снять Мишку Додонова с поезда или посадить его на поезд, а больше нечего им делать в этой повести, написанной, в сущности, в запоздалых традициях народнической литературы. Только теплушечный поезд в ней новость.
Впрочем, писатели первых лет революции, не только детские, но и те, которые писали книги для взрослых, часто изображали теплушки и голод.
Я не думаю, что в детских книжках нельзя рассказывать о голоде и о страшной голодной смерти. Пусть наши дети знают, какой ценой завоеван их сегодняшний день.
Но детская повесть должна открывать широкие перспективы, должна быть способна к обобщениям больше, чем книга для взрослых.
А у нас выходило одно из двух: либо неверовское "горе горькое", либо романтически бесшабашная удаль очень популярных в свое время бляхинских "Красных дьяволят" {62}, которые взяли в плен аж самого батьку Махно! Где-то в промежутке между "Ташкентом - городом хлебным" и "Дьяволятами" оказались повести Сергея Григорьева "С мешком за смертью" и "Тайна Ани Гай" {63}.