- А теперь лежи спокойно, - сказала она. - Я выйду на минутку. Приглядите за ним, сиделка, - обратилась она к сиделке Конрад, раскладывавшей инструменты по стеклянным ящикам.
Сиделка Конрад подошла ко мне.
- Ну, как себя чувствует мой мальчик? - спросила она.
Ее лицо показалось мне очень красивым. Мне нравились ее толстые щеки, похожие на наливные яблоки, смешливые маленькие глазки, прятавшиеся под густыми темными бровями и длинными ресницами. Я хотел, чтобы она посидела со мной, не отходила от меня. Я хотел подарить ей двуколку и лошадь. Но мне было плохо, я испытывал какую-то робость и не мог сказать ей всего этого.
- Не надо двигаться, ладно? - предупредила она меня.
- Я, кажется, немного пошевелил пальцами ноги.
Чем больше меня предостерегали, что нельзя двигаться, тем сильней мне хотелось это сделать, главным образом для того, чтобы, выяснить, что после этого произойдет. Я чувствовал, что как только проверю, могу ли двигаться, то удовольствуюсь одним сознанием этого затем уже буду лежать спокойно.
- Нельзя шевелить даже пальцами, - сказала сиделка.
- Больше не буду, - обещал я.
Меня продержали на операционном столе до обеда, затем осторожно подкатили к моей кровати, где была установлена стальная рама, поддерживавшая одеяло высоко над моими ногами и мешавшая мне видеть Мика который лежал напротив.
Это был день посещений. В палату один за другим входили родственники и друзья больных, нагруженные пакетами. Смущенные присутствием стольких больных они торопливо пробирались мимо кроватей, не спуская взгляда с тех, кого пришли навестить. Последние той чувствовали себя неловко. Они глядели в сторону, дела вид, что не замечают своих посетителей, пока те не оказывались у самой кровати.
Но и у тех больных, которые не имели друзей или родственников, тоже не было недостатка в посетителях. К ним подходили то молодая девушка из "Армии спасеия", то священник или проповедник и, конечно, неизменная мисс Форбс.
Каждый приемный день она приходила нагруженная цветами, душеспасительными книжечками и сластями. Ей было, вероятно, лет семьдесят; она ходила с трудом, опираясь на палку. Постукивая этой палкой по кроватям больных, не обращавших на нее внимания, она говорила:
- Ну, молодой человек, надеюсь, вы выполняете предписания врача. Только так и можно выздороветь. Вот вам пирожки с коринкой. Если их хорошо прожевать, они не вызовут несварения желудка. Пищу всегда надо хорошо разжевывать.
Мне она каждый раз давала леденец.
- Они очищают грудь, - говорила она. Теперь она, как обычно, остановилась у меня в ногах и ласково сказала:
- Сегодня тебе сделали операцию, не так ли? Ну, доктора знают, что делают, и я уверена, что все будет хорошо. Ну-ну, будь умницей, будь умницей...
Моя нога болела, и мне было очень тоскливо. Я заплакал.
Она встревожилась, быстро подошла к моему изголовью и растерянно остановилась: ей хотелось меня успокоить, но она не знала, как это сделать.
- Бог поможет тебе перенести эти страдания, - произнесла она убежденно. - Вот в этом ты найдешь утешение.
Она вынула из своей сумки несколько книжечек и дала мне одну.
- На, почитай, будь умницей.
Она дотронулась до моей руки и все с тем же растерянным видом пошла дальше, несколько раз оглянувшись на меня.
Я принялся рассматривать книжечку, которую держал в руке, - мне все казалось, что в ней скрыто какое-то волшебство, какой-то знак господень, божественное, откровение, благодаря которому я восстану с одра, как Лазарь, и начну ходить.
Книжечка была озаглавлена "Отчего вы печалуетесь?" и начиналась словами: "Если в жизни своей вы чуждаетесь бога, печаль ваша не напрасна. Мысль о смерти и о грядущем суде не напрасно печалит вас. Если это так, то дай бог, чтобы ваша печаль все возрастала, пока наконец вы не найдете успокоения в Иисусе".
Я ничего не понял. Я положил книжечку и продолжал тихо плакать.
- Как ты себя чувствуешь, Алан? - спросил Ангус.
- Мне плохо, - сказал я и немного погодя добавил: - Нога болит.
- Это скоро пройдет, - ответил он, чтобы успокоить меня.
Но боль не проходила.
Когда я лежал на операционном столе и гипс на моей правой ноге и бедрах был еще влажным и мягким, короткая судорога, вероятно, отогнула мой большой палец, а у парализованных мышц не хватало сил выпрямить его. Непроизвольным движением бедра я также сдвинул внутреннюю гипсовую повязку, и на ней образовался выступ, который, словно тупой нож, стал давить на бедро. В последующие две недели он постепенно все больше врезался в тело, пока не дошел до кости.
Боль от загнутого пальца не прекращалась ни на минуту, но боль в бедре казалась чуть легче, когда я изгибался и лежал смирно. Даже в краткие промежутки между приступами боли, когда я забывался в дремоте, меня посещали сны, которые были полны мук и страданий.
Когда я рассказал доктору Робертсону о мучившей меня боли, он сдвинул брови и задумался, поглядывая на меня:
- Ты уверен, что болит именно палец?
- Да. Все время, - отвечал я. - Не перестает ни на минуту.
- Это, наверно, колено, - говорил он старшей сестре. - А ему кажется, что палец. - Ну, а бедро тоже все время болит? - снова обратился он ко мне.
- Оно болит, когда я двигаюсь. Когда я лежу спокойно, боли нет.
Он потрогал гипс над моим бедром.
- Больно?
- Ой! - крикнул я, пытаясь отодвинуться от него. - Ой, да...
- Гм... - пробормотал он.
Через неделю после операции злость, которая помогала мне переносить эти муки, уступила место отчаянию; даже страх, что меня сочтут маменькиным сынком, перестал меня сдерживать; я плакал все чаще и чаще. Плакал молча, уставившись широко раскрытыми глазами сквозь застилавшие их слезы в высокий белый потолок надо мной. Мне хотелось умереть, и в смерти я видел не страшное исчезновение жизни, а всего лишь сон без боли. Вновь и вновь я повторял про себя в каком-то отрывистом ритме: "Я хочу умереть, я хочу умереть, я хочу умереть".
Через несколько дней я обнаружил, что двигая головой из стороны в сторону в такт повторяемым словам, могу заставить себя забыть про боль. Мотая головой, я не закрывал глаза, и белый потолок становился туманным и расплывался, а кровать, на которой я лежал, отрывалась от пола и куда-то летела.