Миг – и мы вновь кинемся друг на друга. Но властный голос Паштанова впечатывает:

– Больше разнимать не буду – пачкаться! Есть суд чести! Не доросли до него? Не понимаю, что вам вообще делать в армии.

Подавленно молчим. Эшелон прошёл первую от города станцию Мёртвые Соли. За окном, обросшим инеем, по-прежнему – темнота. В вагоне топится печка, но всё равно холодно. Эх, почему сейчас не лето? Насколько легче было бы воевать! Со мной заговаривает Осокин:

– Слышь, Лёня, я всё вспоминаю – ох, и смешно! Помнишь, как Пьер Безухов после Бородинского сражения мыслит, ищет истину – сопрягать, мол, надо, сопрягать. А оказывается, это он сквозь сон слышит возчиков: "Запрягать!"

Петя хохочет, я улыбаюсь: в самом деле, комично. Когда я читал это место в "Войне и мире", тоже смеялся.

– Или возьми, когда Пьера Безухова как поджигателя привели к маршалу Даву, а тот говорит: "Я знаю этого человека!" Лопнуть же можно…

– Ну, – возражаю, – вот тут уж ничего смешного нет.

– Что ты, Лёнька? – в Петиных красивых коровьих глазах – и недоумение, и жалость. – Ведь Даву видит Безухова в первый раз, не может его знать! Он играет, представляется – понимаешь? Погляди, какой иронизм! – Осокин изображает мрачного Даву. У него выходит очень смешно. Хохочу.

– Да у Толстого всё – смех! – убеждённо и радостно восклицает Петя. – И что Пьер проводит время, размышляя о квадрате. И что Платон Каратаев не угодлив, а, хи-хи, ла-а-сков с французами. И то, как наши братишки якобы пустили к костру Рамбаля и его денщика: они, мол, тоже люди, ха-ха-ха!

– Пустят они нас к костру, – угрюмо замечает Джек Потрошитель.

* * *

На станции Донгузской мы было вышли из вагонов, но оказалось: здесь займут оборону основные силы, а наш батальон и казачья полусотня выдвигаются дальше.

Состав сторожко ползёт вперёд; сидим в вагоне, засунув руки в карманы шинелей. Воображаю карту, на ней – линию железной дороги, по которой навстречу друг другу движутся две стрелы. Вот-вот будет точка, где они сойдутся.

– А я Толстого тоже читал! – вдруг сообщает Саша Цветков. – Между прочим, с карандашиком.

– А? – Осокин озадачен.

Саша говорит проникновенно, словно стремясь донести до нас задушевное:

– Помните, Пьера Безухова зовут солдаты поесть кавардачку? Написано: сварили сало, набросали сухарей. А у нас в ресторане, – он держит перед лицом руку с поднятым указательным пальцем, – кавардак готовится ой не так! Тушится мясо с картофелем, горохом, луком…

– М-мм, опять про харчи! – раздражается Джек Потрошитель.

Цветков смущённо умолк.

– Знаете, кто Сашка? – восклицает, смеясь, Осокин. – Господин Штольц из романа "Обломов"!

Это несколько неожиданно. Штольц как будто не имел отношения к кулинарии.

– Читал, – тихо сказал Саша; по лицу видно: раздумывает, обидно для него услышанное или нет?

– А Лёнька кто, знаете? – хохочет Осокин. – Тургеневский Чертопханов!

У меня вырывается: почему?

– Да потому что смешно! Русачок Саша – немец, а немец Лёнька – безоглядный русский тип! Разве ж не иронизм?

– Тоже нашёл немца, – ворчит Джек Потрошитель, – я его в прошлом году попросил сделать часовой механизм к адской машине – ничего не сумел. Даром что отец был инженер.

* * *

Умер отец на Пасху в 1914. Ему успешно удалили камни из мочевого пузыря, но фельдшер, когда промывал заживающую рану, был под хмельком, занёс инфекцию – заражение крови…

Отец строил деревянные мосты, плотины на небольших речках, водяные мельницы, строил и дома богатым купцам: зарабатывал неплохо; состояние, которое он получил по наследству от своих родителей, росло. Кроме дома в

Кузнецке, у нас была усадьба у села Бессоновка, триста десятин под посевами лука.

Отец занимался благотворительностью, за свой счёт построил в Кузнецке сиротский приют, а в Евлашево – школу. К сорока годам увлёкся политикой, делами в земстве, а они требовали частых поездок. К работе охладел, вошёл в долги…

Когда он умер, матери пришлось продать поместье (мы с братьями горевали из-за продажи верховых лошадей).

Мать – одесситка, из немецкой семьи среднего достатка, её отец служил управляющим у графа Воронцова-Дашкова. Она получила хорошее образование: безупречно говорила, писала по-русски, по-немецки и по-французски. Пристрастием её было чтение. Она частенько читала по памяти отрывки из баллад германского романтика Уланда, увлекалась русским поэтом Надсоном, которого неизменно называла "прекрасным". Меня лет в пять потрясло "Белое покрывало" в её исполнении…

Юный венгерский аристократ за участие в революции 1848 года приговорён к смерти, ему страшно, он не уверен, что сумеет достойно принять казнь на глазах толпы. Мать, которая пришла к нему в тюрьму на свидание, обещает, что добьётся аудиенции у императора и тот помилует её сына. Она придёт на площадь к месту казни под белым покрывалом.

Если же ей откажут, то сын увидит на ней красное покрывало…

Юноша видит белое, он до последнего мгновения верит, что казнь будет отменена…

Слушая, я представлял ошеломлённые, восхищённые лица в толпе, толпа до жути, до благоговейного восторга поражена тем, как легко, как гордо и непреклонно принимает смерть юноша…

Сколько раз и с каким трепетом я воображал себя и мою мать героями поэмы…

В доме у нас часто звучали выражения: "гражданский долг", "общественные обязанности". Мать состояла в обществе трезвости и, по очереди с другими дамами, работала подавальщицей в чайной для народа, где к яичнице бесплатно предлагали на выбор молоко, квас, клюквенный морс, сбитень и взвар.

После смерти отца у нас собрались его сестры, причитали: как же мать не уследила – был состоятельный человек и всё порастратил… Мать сцепила руки на груди, громко и нервно, не без напыщенности, произнесла:

– Он служил России!

Известие о войне с Германией пришибло нас. Из Германии тянулся наш род, мы любили Германию, мы видели в ней страну вековой рыцарской славы, страну знаменитых университетов. Германская живопись будила в нас горделивый восторг. А как будоражила германская музыка!..

И вдруг Германия оказалась "заклятым, смертельным врагом России", русские войска перешли её границу. Газеты стали называть германцев "дикими гуннами".

В первый день войны мой старший брат Павел сказал:

– Меня могут призвать в армию – но я не могу стрелять в немцев!

Когда наши предки переселялись в Россию, русское правительство обещало им, что ни они, ни их потомки в армию призываться не будут. Впоследствии это условие отменили. Немцев не спрашивали, согласны они или нет, и поэтому мы не считали себя обязанными драться против Германии. Тем более мы были убеждены, что Россия могла не вступать в эту войну.

Павел поступил вот как: он пошёл в армию добровольцем, но попросил военное начальство послать его на Кавказский фронт воевать с турками. Начальство поняло его и просьбу удовлетворило.

Отречение императора обрадовало нас – мы считали его виновником войны с Германией.

И вообще мы были республиканцами. Мой другой старший брат студент Владимир (он с детства носил прозвище Вильгельм Телль) так здорово разъяснял свой идеал – "свободу швейцарского образца"! Он обожал доказывать, что Россия может прийти к благоденствию "только через самоуправление по-швейцарски".

О большевицком перевороте Владимир выразился: "Это вынужденное предприятие германской разведки и дельно мыслящих русских реалистов" (конечно, он имел в виду не учащихся реальных училищ).

После заключения Брестского мира домой вернулся Павка – в малиновых, с двумя звёздочками, погонах подпоручика. Мы узнали от него, что большевики – не такие уж друзья Германии и что от них "мерзковато разит фанатизмом новой хлыстовщины". У Павки оказались какие-то друзья в Москве, от них он получал вести, что там тайно создан антибольшевицкий Правый центр, который видит освобождение России от красных в дружбе с Германией. Павел горячо повторял, какое это "отрезвление, какое хорошее дело!" И "хорошо то, что во главе – травленый волк Гурко1".


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: