«Он меня не узнал, — подумал Фрейде, озадаченный уничтожающим взглядом, которым академик смерил эту козявку, дерзнувшую подать ему знак, — должно быть, мои бакенбарды…»

Отвлекшись от своих стихов, кандидат принялся обдумывать план атаки, визиты, официальное письмо на имя непременного секретаря. Но ведь секретарь умер… Назначат ли Астье-Рею еще до каникул? А когда состоятся выборы? Его заботило все, вплоть до мелочей, до заказа мундира. Обратиться ли к портному мэтра? Можно ли у того же портного получить треуголку и шпагу?

Pie Iesu Domine…[38]

Прекрасный голос профессионального певца раздался за алтарем, моля даровать покой Луазильону, которого милосердный бог, казалось, собирался жестоко терзать, потому что вся церковь во всех тонах, во всех регистрах взывала соло и хором: «Упокой его, упокой, господи! Да почиет он с миром после стольких интриг и треволнений!»

Этому печальному, проникавшему в душу напеву вторили из глубины собора рыдания женщин, покрывавшиеся трагическим воплем Маргариты Оже, ее страшным воплем из четвертого акта «Мюзидоры». Вся эта скорбь глубоко взволновала добродушного кандидата, пробудила в нем воспоминания о других утратах, о других горестях: он думал о своих покойных родителях, о сестре, заменившей ему мать, приговоренной всеми врачами, которая знала это и во всех письмах об этом говорила. Увы! Доживет ли бедняжка до торжественного дня?.. Слезы застилали глаза, и ему пришлось утереть их.

— Это уж слишком… Это уж слишком… Вам все равно не поверят, — ехидно пробурчал над самым его ухом толстяк Лаво.

Фрейде обернулся в гневе, но в это самое время молоденький офицер яростно скомандовал:

— На… плечо!..

Лязгнули ружья, и орган загремел «Марш на смерть героя».

Процессия двинулась к выходу. Во главе, как и прежде, президиум: Газан, Ланибуар, Деминьер, и добрый учитель Фрейде Астье-Рею. Теперь они были великолепны. Попугаечно-зеленый цвет их расшитых золотом мундиров тонул в полумраке высоких сводов. Они выходили из глубины храма парами и медленно, точно нехотя, направлялись к огромному, сияющему квадрату — к открытым настежь высоким дверям. За президиумом следовала вся корпорация, пропуская вперед старейшего, достойного изумления Жана Рею, который казался еще выше в своем долгополом сюртуке; он шел, высоко подняв смуглую головку, точно выдолбленную из кокосового ореха, с видом пренебрежительным и рассеянным, означавшим, что он уже «это видел» несметное число раз. И в самом деле: за шестьдесят лет, в течение которых почтенный старец получал жетоны в Академии, он, надо полагать, наслышался псалмов и не раз кропил святой водой катафалки прославленных покойников.

Но если Жан Рею прекрасно играл Бессмертного, то следовавшие за ним «праотцы» представляли собой смешную, жалкую пародию на это звание. Дряхлые, сгорбленные, кривобокие, точно старые фруктовые деревья, они еле волочили ноги, спотыкались, моргали, как ночные птицы; те, которых никто не поддерживал, двигались ощупью. Имена их, произносимые шепотом в толпе, вызывали воспоминания об их трудах, которые канули в Лету, которые были давным-давно позабыты. Рядом с этими выходцами с того света, с этими «отпускниками с Пер-Лашез», как их назвал какой-то остряк из конвоя, остальные академики казались молодыми; они пыжились, выпячивали грудь под восторженными взглядами женщин, сверкавшими сквозь черные вуали, среди теснившейся толпы, среди киверов и ранцев одуревших солдат.

И на этот раз поклон Фрейде двум-трем «будущим собратьям» был встречен холодной и презрительной усмешкой, вызывавшей в памяти дурные сны, когда лучшие друзья не узнают нас. Но не успел поэт этим опечалиться, как оказался в водовороте толпы, двигавшейся в противоположных направлениях: внутрь церкви и к выходу.

— Ну, дорогой виконт, придется нам теперь поддать пару.

Этот совет, сказанный ему на ухо любезным Пишералем среди гула голосов и стука передвигаемых стульев, ободрил несчастного кандидата, но когда он проходил мимо помоста, на котором стоял гроб, Данжу протянул ему кропило и, не глядя на него, прошептал:

— Сами не действуйте… Плывите по течению.

У Фрейде ноги подкосились. Поддать пару!.. Не действовать!.. Какому совету следовать, какой лучше? Его учитель Астье, наверное, ему это разъяснит. Поэт попытался выбраться из храма, чтобы отыскать мэтра. Но сделать это было нелегко на запруженной народом церковной площади в то время, как размещалась процессия и устанавливали гроб, заваленный бесчисленными венками. Нет ничего оживленнее выхода из церкви после отпевания на простор улицы в прекрасный солнечный день. Слышатся приветствия, светские любезности, не имеющие ничего общего с печальной церемонией, люди чувствуют облегчение, им хочется вознаградить себя за долгий час, проведенный в полной неподвижности, под звуки печального пения. Знакомые делятся своими планами, уславливаются о встрече — все говорит о том, что после краткого перерыва жизнь торопится вновь вступить в свои права, отбрасывая бедного Луазильона далеко в прошлое, которому он отныне принадлежит.

— Во Французской комедии, вечером… Только не забудьте… Это последний вторник, — лепетала г-жа Анселен.

— Вы будете до конца? — спросил Поль толстяка Лаво.

— Нет, я провожу госпожу Эвиза.

— Значит, в шесть у Кейзера — это будет недурно после речей.

Траурные кареты приближались длинной вереницей, между тем как другие экипажи стремительно уносились в разные стороны. Из всех окон, обращенных на площадь, высовывались люди. На конках, прекративших движение вдоль Сен-Жерменского бульвара, пассажиры стояли на империале, и головы их возвышались в несколько рядов, черными нитями прорезая синеву неба.

Фрейде, ослепленный солнечным светом, низко надвинув шляпу, смотрел на огромную толпу и чувствовал прилив гордости: он относил к Академии эту посмертную славу, которую никак нельзя было приписать автору «Путешествия в Андорскую долину». В то же время он, к своему великому прискорбию, убеждался, что его дорогие «будущие собратья» явно держали его на почтительном расстоянии, делали вид, когда он приближался, что они чем-то заняты, или же просто отворачивались, давая понять, что он лишний. Так поступали даже те, которые третьего дня у Вуазена обласкали его: «Когда же вы будете одним из наших?» Но горше всего ему было, что и Астье-Рею отступился от него.

— Какое несчастье, дорогой мэтр! — обратился к нему с соболезнующим видом кандидат, только чтобы что-нибудь сказать, чтобы почувствовать человеческое тепло.

Астье, стоя возле катафалка, не ответил, он перелистывал свою речь, которую ему предстояло произнести.

Фрейде повторил:

— Какое несчастье!

— Вы ведете себя неприлично, милый Фрейде, — произнес мэтр громко и резко. Щелкнув челюстью, он снова углубился в чтение.

Неприлично?.. Почему?.. Несчастный инстинктивно стал ощупывать, все ли пуговицы у него на месте, с тревогой осмотрел себя с головы до ног, не будучи в состоянии понять, чем вызваны эти резкие слова осуждения. Что случилось? Что он сделал?

У него потемнело в глазах. Он смутно видел, как катафалк с колыхавшейся на нем пирамидой цветов и зелеными мундирами по четырем углам тронулся с места. Сзади следовали тоже зеленые мундиры, потом вся корпорация, а за нею на почтительном расстоянии шла другая группа людей, среди которых очутился и он, сам не зная, как он туда попал. Молодые люди и старики, унылые, печальные, с глубокой складкой посреди лба, которая свидетельствовала о снедавшей их мысли, смотрели на своего соседа подозрительным, ненавидящим взглядом. Оправившись от пережитого волнения, Фрейде мог назвать каждого из них: он увидел увядшее, озабоченное лицо папаши Мозера — вечного кандидата, открытое лицо Дальзона, автора двусмысленной книжонки, забаллотированного на последних выборах, Салеля, Герино. Все они тащились на буксире; ими Академия больше не занималась, она предоставляла им плыть по волне, оставляемой победоносным судном, поймавшим их на надежный крючок. Все они были здесь налицо, несчастные пойманные рыбы: одни уже дохлые, под водой, другие еще продолжали биться и бросали страдальческие, алчные взгляды, просящие, молящие, вечно молящие. Давая себе клятву избежать этой участи, Абель Фрейде шел на ту же приманку, тянулся за удочкой, так крепко попавшись на крючок, что вырваться ему не было уже никакой возможности.

вернуться

38

Господи Иисусе милостивый (лат.) — строка из католической заупокойной службы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: