— Довольно фраз!.. Довольно кривляний!.. Я знаю, что ты там писал!.. Не смей лгать!..

Теперь она стояла совсем близко, возвышаясь своим гордым станом над его боязливо склоненной фигурой.

— Послушай, Христиан… (Эта необычная для королевы фамильярность придавала ее словам какую-то особенную серьезность и торжественность.) Послушай… С тех пор как я стала твоей женой, я много из-за тебя страдала… Но говорила я с тобой только один раз… самый первый раз, помнишь?.. Затем я убедилась, что ты меня не любишь, и оставила тебя в покое… Но я была осведомлена обо всем: о каждой твоей измене, о каждом твоем сумасшествии. А ведь ты действительно сумасшедший, такой же сумасшедший, как твой отец, который растратил себя на роман с Лолой, как твой дед Иоанн, который в предсмертном, хриплом, бесстыдном бреду покрытыми пеной губами все еще целовал кого-то, а от слов, какие он при этом произносил, бледнели сиделки… Да, да, в жилах у тебя течет такая же распаленная кровь, такая же адская лава клокочет у тебя внутри. В Дубровнике в те ночи, когда предстояли вылазки, за тобою шли прямо к Феодоре… Я это знала, знала, что ради тебя она бросила сцену и последовала за тобой… Я никогда ни в чем тебя не упрекала. Честь имени пребывала незапятнанной… Когда король не появлялся на крепостном валу, благодаря мне его место не пустовало… Но в Париже… в Париже…

До сих пор она говорила медленно, спокойно, в каждой ее фразе слышались жалость и материнская журьба, — такие чувства невольно вызывали у нее опущенные глаза короля и его надутая физиономия — физиономия нашалившего мальчишки, которого отчитывают. Но слово «Париж» вывело ее из себя. О, этот город, неверующий, глумливый, проклятый город, эти обагренные кровью улицы, где каждое мгновение могут вырасти баррикады и вспыхнуть мятеж! А несчастные низложенные короли ищут убежища в этом Содоме! Безумцы!.. Это он, это его воздух, зараженный пороками, отравленный дымом пальбы, губил один славный род за другим, это он лишил Христиана того, что даже самые безумные из его предков хранили свято, — он перестал чтить свой герб, перестал гордиться им. О, еще в день их приезда, в первый их вечер на чужбине Фредерика, видя, что он так весел, так возбужден, в то время как все остальные украдкой смахивают слезы, уже предугадывала все те унижения и весь тот срам, которые ей предстояло перенести из-за него!.. И вот сейчас она не переводя дыхания, в резких выражениях, вызвавших красные пятна на бледном лице распутного короля, исполосовавших его точно хлыстом, клеймила все его проступки, его быстрое скатыванье от наслаждения к пороку и от порока — в бездну преступления:

— Ты мне изменял у меня на глазах, в моем доме… Неверность сидела за моим столом, прикасалась к моему платью… А когда тебе наскучила эта завитая кукла, которая даже не считала нужным скрывать от меня свои слезы, ты стал посетителем притонов, ты беззастенчиво влачил свою праздность по уличной пыли, а домой ты приносил горечь похмелья, угрызения надломленной совести, всю грязь, которая к тебе прилипала… Помнишь, как ты спотыкался, как ты бормотал в то утро, когда ты вторично утратил престол?.. На что только ты не пускался, Царица Небесная!.. На что только ты не пускался!.. Ты торговал королевской печатью, продавал кресты, титулы…

Но тут она, словно боясь, что ночная тишина может услышать ее, понизила голос:

— Ты еще и воровал… воровал!.. Бриллианты, выковырянные камни — ведь это ты!.. А я сделала вид, что подозреваю старика Греба, и прогнала его… Когда воровство раскрылось, то, для того чтобы в доме не догадались, кто же настоящий вор, пришлось найти мнимого… Ведь моей единственной и постоянной заботой было поддержать короля на высоте его призвания и ради этого все претерпеть, претерпеть и позор, который в конце концов, конечно, ляжет на мою голову… Я придумала себе боевой клич: «Все ради короны!..» — и клич этот воодушевлял меня, придавал мне бодрости в часы испытаний… И вот теперь ты стараешься продать корону, стоившую мне стольких страданий и слез, ты стараешься выменять ее на золото для безжизненной еврейской маски, которую ты имел наглость посадить сегодня прямо против меня…

Христиан, подавленный, слушал молча, втянув голову в плечи. Оскорбление, нанесенное любимой женщине, внезапно выпрямило его. Глядя на королеву в упор, с крестообразными полосами, точно от удара хлыста, на лице, он заговорил, как всегда, вежливо, но твердо:

— Позвольте вам заметить, вы ошибаетесь… Женщина, которую вы имеете в виду, не оказала ни малейшего влияния на принятое мною решение… Я это делаю ради вас, ради самого себя, ради нашего общего спокойствия. Неужели вы не устали от необходимости все время изворачиваться, все время в чем-то себя урезывать?.. Вы думаете, я не подозреваю, что здесь происходит? Вы думаете, я не страдаю оттого, что вас преследует свора поставщиков и кредиторов?.. Как-то раз я приехал домой в тот момент, когда один из них кричал на дворе, — я все слышал… Если бы не Розен, я раздавил бы его колесами моего фаэтона. А вы стояли у себя в комнате и выглядывали из-за занавески — скоро ли он уйдет. Прекрасное занятие для королевы!.. Мы всем задолжали. Мы стали притчей во языцех. Половине слуг мы не платили жалованья… Учителю мы должны за десять месяцев… Госпожа Сильвис вознаграждает себя тем, что величественно донашивает ваши старые платья. Бывают дни, когда господин советник, хранитель королевской печати, занимает у моего камердинера на нюхательный табак… Как видите, я в курсе дел… А вы еще не знаете, сколько должен я. Я в долгу как в шелку… Скоро все полетит. Мы достукались. Помяните мое слово: вашу диадему вместе со старыми тарелками и ножами продадут с рук…

Постепенно увлекаемый своим насмешливым складом ума и привычкой к балагурству, привитой ему его окружением, Христиан оставил тон, избранный вначале, и писклявым нагловатым голосом с носовым произношением отпускал шуточку за шуточкой, многие из которых были подсказаны ему Шифрой, не упускавшей случая стрельнуть дробью издевок по последним остаткам совести своего возлюбленного.

— Вы, моя дорогая, обвиняете меня во фразерстве, но ведь вы сами любите одурманивать себя красивыми словами. Ну что такое в самом деле эта иллирийская корона, о которой вы мне беспрестанно твердите? Она представляет собой ценность только на голове у короля, а вообще это обременительная, ненужная вещь, которую прячут во время бегства в картонку из-под шляпки или же хранят под стеклянным колпаком, — так хранит свой лавровый венок актер, так хранит свой букет флердоранжа консьержка… Поймите же наконец, Фредерика: король — король только на троне, с державой в руке. После того как его низвергли, он — меньше, чем ничего, он — ветошь… Мы зря придерживаемся этикета, титулуемся, оповещаем о том, что мы — «величества», где только можем: на стенках карет, на запонках, зря сковываем себя давно уже немодным церемониалом. Все это зиждется на нашем лицемерии, и на учтивости, и на чувстве сострадания тех, кто нас окружает, — наших друзей и слуг. Здесь для вас, для Розена, для нескольких верноподданных я — король Христиан II. Стоит мне выйти из дому, и я — обыкновенный человек, господин Христиан Второй… Это даже не имя, это фамилия… «Христиан второй» звучит как фамилия маленького актера из Гэте…

Он вынужден был передохнуть — он не привык так долго говорить, да еще стоя… Тишину сада прорезали пронзительные крики козодоя и соловьиные раскаты. Крупная ночная бабочка, опалившая на огне крылья, билась обо что придется. В комнате слух улавливал лишь эту летающую предсмертную тоску да приглушенные рыдания королевы, — королева умела противостоять гневу и насилию, но насмешка сбивала с толку ее открытый нрав, она обезоруживала ее: так храброго воина, приготовившегося отразить лобовой удар, губит множество легких ран. Видя слабость Фредерики, Христиан решил, что она сломлена. А чтобы прикончить ее, он добавил еще один штрих к написанной им издевательской картине, изображающей самодержавие в изгнании. Какой жалкий вид имеют все эти несчастные государи in partibus[44], эти фигуранты монархии, надевающие изношенные костюмы премьеров, продолжающие декламировать при пустом зале и не делающие никаких сборов! Не лучше ли умолкнуть, начать жить, как все, окутаться мраком безвестности?.. Благо тем, кто не потерял состояния. Не всякий может позволить себе роскошь упорно держаться на высоте своего величия… А как живут другие — ну хотя бы их злополучные палермские родственники, скученные в домишке, пропахшем этой проклятой итальянской кухней! К ним как ни войдешь — вечно воняет луком… Люди достойные, что говорить, да существование-то какое влачат! А ведь есть еще несчастнее их… На днях Бурбон, самый настоящий Бурбон, бежал за омнибусом. «Полно, сударь!» Он все бежит. «Говорят вам: полно! Вот бестолковый старик!» Бурбон рассердился, — его, видите ли, должны величать «ваше высочество». Как будто титулы пишутся на галстуках!

вернуться

44

На чужбине (лат.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: