Потом Самбиев вспомнил о своем доме, отданном властью под сельсовет, о своем одиночестве, и ему стало тоскливо.
С этими думами он пролежал так долго, что лунный свет в переплете оконных рам переполз с его груди к ногам, остроконечными ромбиками.
Несмотря на то что лежать в уютной кровати было приятно, жажда нестерпимо одолевала его. Он осторожно встал (кровать предательски заскрипела), быстро нашарив одежду, облачился в нее и на цыпочках вышел в сени, освещенные чадящей керосиновой лампой. На широкой лавке у входной двери стояли три прикрытых крышками эмалированных ведра. Денсухар в спешке кружкой полез в первое с краю ведро и, только когда поднес сосуд ко рту, понял, что набрал молока. От жирного запаха его чуть не стошнило, он резко отстранил кружку от сморщенного лица, и она неожиданно выпала из его рук, задевая ведра. Самбиев со злостью сплюнул, сделал шаг к выходу и, видимо от хромоты, на сгустившемся за ночь молоке ноги заскользили; он, пытаясь сохранить равновесие, за что-то схватился, опора оказалась ненадежной, и он полетел с шумом на пол, опрокидывая ведра, лавку и еще какую-то утварь. Через мгновение в спешке скинул крючок и выскочил на улицу. На залитом лунным светом дворе соображал, где ворота. Вдруг забренчала цепь, и черной тучей, грозно рыча, на него бросилась громадная собака. С невиданной прытью Самбиев бросился в сторону, и с удивлением для себя оказался на плетне. Прыгающая с рычанием на цепи собака была теперь не опасна, и Денсухар от души на русском обматерил ее и ее хозяев, помахал кулаком и с трудом, медленно слез на улицу. Сориентировавшись, засеменил к реке. Жадно, из пригоршней, с наслаждением, чуть ли не задыхаясь, пил воду, омывал лицо, руки до локтей. Потом торопливо, почти бегом тронулся вверх по руслу к родному дому. Яркая луна, устав за ночь, лениво зависла над дальним с горбинкой хребтом. На фоне звездного неба, все больше и больше заслоняя его, внушительно вырастала крона величавого бука. Денсухар напрямик бросился к дереву, распростертыми руками обхватил необъятный ствол, как к родному существу прижался к нему всем своим изможденным телом, задрожал и невольно тихо зарыдал, вспоминая мать, отца, детство.
Осматривая, обогнул дом, медленно по тем же каменным ступенькам взобрался на веранду. Когда-то здесь с краю стояла летняя печь, а за ней качели из грубого жгута. Денсухар посмотрел вверх и ему показалось, что даже в темноте он четко видит отшлифованную жгутом качелей стропилину. Он вспомнил песню, которую напевала мать, выпекая кукурузный чурек в печи, как они – две старшие сестры и он – садились завтракать на веранде под веселое журчание реки и, несмотря на страшный аппетит, ждали, пока из двери не выйдет отец… Теперь на этой двери висел крупный амбарный замок с бумажной пломбой, на которой была проставлена вчерашняя дата – 28.04.1959 – и замысловато-хитрая подпись председателя сельсовета.
…В это время глава села не спал. Разбуженный шумом в сенях, Докуев Домба хмурым взглядом уперся в потолок. Он слышал, как больше, чем надо, громыхает посудой и шваброй его дура-жена, как она на весь дом и двор обзывает его нерадивым ослом и проклинает ублюдка Самбиева. Однако это мало волновало Докуева. Он знал, что сегодня завтрака не будет, пока он – чуть для виду поворчав – не даст жене откупную купюру, на очередную тряпку или безделушку для уродин-дочерей. (Кстати, они гораздо красивее Алпату в молодости. И куда его глаза тогда глядели? И глядеть даже не на что было: ни спереди, ни сзади. Просто черт попутал, ведь точно наворожила, стерва проклятая!) Да Бог с ней… Это не деньги. Вот что делать с Самбиевым? Вот горе так горе. От этих мыслей он съежился, лег на бок калачиком, укутался поплотнее одеялом, ему даже холодно стало.
«Сколько наговорил спьяну, а сколько денег и услуг наобещал, даже дом вернуть?! Ведь давал зарок пить только с начальством и так, чтобы не пьянеть… А этот Самбиев скотина большая. Он и в детстве был такой – отчаянный, бесстрашный. А теперь и вовсе уголовник. А финку как достал, чуть не проколол… Опасный, гад. Может, его опять засадить? Нет, за ним другие вернутся. Всех не засадишь… А как я от них всех откуплюсь? Нищим сделают… Нет, лучше я этого одного куплю. Не откуплюсь, а куплю…» – Домбе стало жарко, он сдернул одеяло, лег снова на спину. Мысль отчаянно заработала в трезвеющей под причитания жены голове… – «В конце концов, я власть. Советская власть, – ставил логическую точку в своих тревожных раздумьях Докуев, – и у меня связи, деньги, опора. А он рецидивист-уголовник… Он будет плясать под мои хлопки, а не как вчера я. И как я вчера целовал эту обросшую, беззубую рожу?! Ду-р-рак! В крайнем случае я его вновь засажу в тюрьму. Интересно, куда он пошел? Хм, конечно в сельсовет… Так ведь он уголовник бездомный».
Докуев с облегчением вскочил, оделся, тронулся на выход. С растрепанными волосами, хмурая вспотевшая жена, подбоченясь, встретила его в сенях и только раскрыла рот для очередной атаки, в конце которой должна была прозвучать сумма ультиматума, да так и застыла в комической позе, увидев на лице супруга твердую решимость и строгость. Она не знала, что ее Докка-Дика* (так она его называла в редкие минуты его щедрости), только что внутренне переборов себя, совершил подвиг, а может, очередную подлость. Ну это неважно – растут дети, четверо, а им надо есть, учиться, жениться… Да сколько еще надо.
В предрассветных сумерках Докуев торопился вверх по руслу к окраине села, к еще чернеющему в ночи лесу, где располагался сельсовет. На востоке, на фоне фиолетово-дымчатого горизонта четко обозначились плавные вершины лесистых кавказских гор. А с противоположной стороны, как померкшая к старости красавица, уныло застыла на месте бледная, бескровная луна. Казалось, что она, стыдясь, пытается подглядеть под крыши домов жителей Ники-Хита и хочет узнать, что им снилось и о чем мечталось в эту щедрую лунным светом, тихую, цветущую ночь. Испугавшись жаркого, щедрого солнца, разлетелись в никуда заманчиво-обманчивые звездочки. Мир застыл в тишине и в покое. Даже вдохновленные страстью соловьи и озабоченные тем же лягушки умолкли. Было то время суток, когда ночь еще не прошла, а день еще не наступил. В воздухе ощущалась какая-то необыкновенная весенняя восторженность. Природа, за долгую зиму накопив, как в бутонах, силу любви, аромат запахов и блистательность красок, бурно жаждала рассвета, расцвета, оплодотворения.
Вся эта восторженность природы не соответствовала внутреннему состоянию Докуева. Ему было противно все, озноб прошибал его маленькое тело, и вообще, после вчерашней пьянки внутри все болело. Особенно тревожилась душа в лихорадочном беспокойстве и хаосе. Его мучила жажда в прямом и переносном смысле, он не мог простить Самбиеву вчерашний позор. Тем более не хотел прощать самому себе. Он еще не знал, что будет делать и как действовать, но он твердо знал одно: у него обозначилась четкая траектория жизни, есть ориентиры, и никто, тем более какой-то уголовник, антисоветский элемент, не должен и не может сбить его с намеченного пути. Да, в жизни было всякое. Да, есть моменты, вспоминая которые, он даже ночью краснеет и ложится ничком, пытаясь скрыть под подушкой повинную голову… Но ведь была безысходность, выхода не было и выбора не было, припирала судьба мерзкая к лютой стенке. А за спиной смотрели в рот дети, родственники, старики. На кого бы он их бросил? Все бы сдохли с голоду. Не он один такой… Да и жена, сука продажная, только о животе думает. И что она костлявая такая? Все жрет, жрет, и как в прорву.
Мысли о дрянной жене рассердили и даже взбодрили Докуева. «Ведь в моих руках все рычаги Советской власти в селе. Что я мучаюсь?» – все более вдохновляясь на преодолении очередной жизненной мерзости, подумал Домба.
У самого сельсовета он замедлил шаг, осторожно, буквально на цыпочках, обогнул здание, хоронясь, выглянул из-за угла. Светало. Самбиев лежал на дощатом полу веранды, запрокинув под голову руку. Докуев тихо подошел вплотную. Денсухар сопел открытым беззубым ртом. Лицо страдальчески сморщенное, старое, бледно-земляное, с впалыми иссиня-фиолетовыми глазницами; острый большой нос и редкие, грязные, в жиру волосы. Из-под расстегнутого кителя задралась на впалом животе грубая рубаха, обнажив уже не смуглую, а серую кожу и грязное старое белье. Рядом стояли кирзовые, протертые с внутренней стороны сапоги, один из них, правый, совсем обносился. На них сохли побуревшие портянки. Домба бросил невольный взгляд на разномерные ноги и чуть не поперхнулся: ни на одном пальце не было ногтей, даже крайних пальцев не было, а со ступней вверх до самых щиколоток расползлась ядовито-алая, растертая в кровь колония грибка.