Побежали к станции. Справа от нашего состава стоит другой, очень похожий на наш. Узкое пространство между ними в темноте напоминает длинный коридор. Вдалеке тускло светит фонарь.

Нашему брату надо не только быстро бегать, но и правильно ориентироваться. Кто знает, где дают кипяток и где можно раздобыть уголь. Мишка полез под вагон — наверно, он решил, что уголь хранится где-то слева. Мы с Вовкой бежим вперед на тусклый огонек, рассчитывая, что кипяток должен быть там.

Вдруг задрожала земля под ногами. На запад идет военный эшелон. Часто стучат колеса, раза в два чаще, чем у нашего поезда.

Перед глазами замелькали танки и пушки. Между ними вагоны. В некоторых приоткрыты двери. У печки-«буржуйки» солдаты. Кто-то играет на гармошке, и лихая песня доносится до нас. Потом проплывает длинный зеленый вагон, в котором едут командиры. За окном на столике светится лампа: в окне бритый человек со шпалами в петлицах. Он задумчиво смотрит вдаль.

А наше дело кипяток добывать. Снова мы бежим по путям, считая шпалы. На перроне длинная черная очередь. Женщина с двумя детьми пытается пробиться к крану.

— Граждане, пропустите! — кричит она. — Не видите, малые дети. Чтоб вам тошно было!

— Нам и так тошно, — ответил какой-то старик.

Очередь молчит, и женщина утихла.

— Ишь сколько вас тут понабежало, — сказал тот же старик, когда мы выстроились один за другим. — Из Москвы давно ли?

— Две недели, — ответил я.

— Болтают, немцы в последние дни на Москву крепко прут, — сказал старик.

Мы пожали плечами. И опять было тихо. Только позвякивали чайники у крана.

— Кипяток кончился! — вдруг крикнул дежурный из кубовой.

Никто не тронулся с места. Люди смиренно ждали. Они как будто слились с темнотой ночи, с тяжелыми вздохами паровозов и угольной гарью.

— Хоть бы сводку по радио послушать, — опять послышался старческий голос.

— Ничего хорошего не услышишь, — ответил какой-то мужчина, которого не было видно. — Говорят, немецкие танки уже в Лобне.

— В Лобне? — переспросил старик. — От нее до Москвы всего километров тридцать.

Опять стало тихо.

Занимался серый ноябрьский рассвет. Дома, железная дорога — все принимало какой-то другой вид, В свете тусклой лампочки здание вокзала казалось огромным, а теперь, когда были видны другие дома, вокзал стал маленьким.

Кубовая с вывеской «Кипяток» тоже уменьшилась в размере. И очередь была не просто черной змеей на перроне — появились лица людей. У старика была седая борода и красные, воспаленные глаза. Старик часто кашлял и стыдливо прикрывал рот рукой.

Рядом с ним стояла женщина, повязанная серым платком. Она смотрела вдаль, как слепая.

Перед женщиной тот мужчина, который говорил о Лобне. Он надвинул на лоб шапку-ушанку, и глаз его не было видно.

— Вовка, — шепнул я другу, — Гитлер может на лошади верхом ездить?

— Тебе это важно знать?

Я кивнул.

— Отец говорил, что Гитлер все может, потому что он раньше артистом был, — сказал Вовка.

— Артист? — удивился я. — Ну, если артист, значит, может. Сволочь!

…Опять побежал из крана кипяток. Очередь потихоньку двигалась, и у каждого на лице была радость. Мы с Вовкой тоже не могли сдержать улыбку, когда из широкого горла крана весело потекла в наши чайники драгоценная жидкость.

Кипяток заменяет нам суп и еще много разных блюд, которые теперь мы видим только во сне. Нальешь кружку, сядешь рядом со своим «сидором», достанешь из него сухарь. Лучше, конечно, сначала достать черный сухарь. Посыплешь его солью и грызешь не торопясь, кипятком запивая. Это вместо первого блюда.

Я сижу на верхних нарах, грызу сухарь и думаю, что каждый сухарь в моем мешке имеет свою историю. Один остался от какого-то обеда, другой — от завтрака, в то время, когда хлеб продавали еще без карточек. Я пошарил рукой в мешке и вынул горбушку французской булки. Я точно помню — этот кусок остался после завтрака. Вся семья была в сборе. На столе — сыр, масло, колбаса. И кусок этот остался. Точно помню. Мать положила его на противень — и в духовку.

Мать всегда сушила сухари. Наверное, потому, что она пережила голод в гражданскую войну. Сухари она складывала в мешочек. Если их накапливалось много, часть из них мать отдавала молочнице…

Ребята сидят и грызут сухари, а поезд мчится. О чем в такую минуту разговаривать? Я подмигнул Галке. Она далеко от меня, у другой стены вагона, вместе с девчонками, но мы с ней можем за версту друг друга увидеть.

Мне уже давно нравится Галка. Еще с прошлой зимы. Она знает это. Я писал ей стихи:

Белая береза, лунный свет.
Под окном хожу я,
А тебя все нет.

Однажды она вручила мне записку: «Передавай стихи незаметно, чтобы девчонки не видели. Г.»

Я прыгал от радости. Значит, ей стихи мои понравились. Я написал огромную оду, которая начиналась так:

Вся земля кругом прекрасна,
Когда любишь не напрасно.

Когда началась война, дядя Коля, управдом, назначил нас вместе дежурить на крыше — зажигалки тушить.

Мы сидим на крыше. Лучи прожекторов как стрелы пробивают ночное небо. Откуда-то издалека несется ровный тяжелый гул моторов немецких бомбардировщиков. Ухают зенитки на Пресненской заставе. Крыша содрогается от каждого залпа.

Я молил бога, чтобы фашист сбросил зажигалку на наш дом! Я бы показал Галке, на что способен. Но самолеты были далеко.

Я пододвинулся к Галке. Мой локоть прикоснулся к ее локтю. Теперь я думал об одном: чтобы Галка не оттолкнула мою руку. Я уже не слышал, как немецкий самолет летел над нами, как он сбросил бомбу.

Взрывная волна ударила нас, я обнял Галку, и мы полетели по крыше, ничего не соображая, но крепко держась друг за друга.

Умный человек был управдом. Во-первых, он назначил нас вместе дежурить, во-вторых, еще до войны вокруг крыши железный барьер сделал. Мы больно ударились о барьер. Но если бы его не было, лететь бы нам с пятого этажа до самой земли.

Галка держалась за висок. У меня болело колено. Мы отодвинулись от края крыши.

— Болит? — спросил я.

Галка качнула головой и показала на висок. Я приблизился, чтобы разглядеть ушиб. Но в полутьме мне ничего не было видно, зато я ощутил запах ее волос.

Я обнял Галку и поцеловал в губы.

— Нахал, — сказала она и оттолкнула меня.

Лицо мое горело. Это был мой первый в жизни поцелуй.

Я проводил Галку домой, а потом бродил до рассвета по затихшим пресненским переулкам и сочинял новую оду о любви.

Через несколько дней мы опять дежурили вместе. Я читал Галке новые стихи. Она лежала на теплом железе, закинув руки за голову, и задумчиво смотрела на темное небо, пересеченное белыми лучами прожекторов Потом я склонился над Галкой и опять почувствовал запах ее волос. Я поцеловал Галку. Рука моя нечаянно коснулась ее груди.

А зенитки, не жалея снарядов, били по фрицу. И от каждого залпа вздрагивала крыша…

Это было совсем недавно, всего месяц назад. Я взглянул на Галку, она на меня.

Галка спустилась с верхних нар, наполнила кипятком кружку и села около меня. Нет, я не могу смотреть в ее глаза, не могу видеть ее туго заплетенную косу.

— Может, сухариком угостишь? — весело сказала Галка.

Я пошарил в мешке и нашел кусок халы.

Я вспомнил, что мы ели эту халу, когда отец уже ушел на фронт, но хлеб продавали без карточек. В булочной не было батонов, я купил халу и килограмм черного.

— Сейчас бы очутиться на крыше нашего дома, — сказал я.

— А на Луну не хочешь?

— На крышу!

— Я хочу домой, к маме, — сказала Галка. — Она бы сделала что-нибудь вкусненькое. Она даже из ничего может приготовить вкусное блюдо. Когда вернемся, попробуешь.

— Как же ты меня представишь?

— Скажу, что ты мой друг.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: