«Века могут разрушить лишь человеческие творения,— и эти заключительные слова Сфинкса звучат особенно торжественно,— но дух, создавший эти творения, вечен...» Медленно тускнеет за Сфинксом пунцовый закат. Он все темней, гуще, и вот уже слился с окружающей ночью, и на землю вновь опустился мрак.

Минуту царит тишина.

Затем зажигаются фонарики на аллее, зрители покидают площадку молча, еще целиком под впечатлением увиденного идут к машинам. И только усевшись на свои места, начинают восторженно обмениваться впечатлениями.

В автобусе рядом с Озеровым села Мари Флоранс. Некоторое время они сидели молча.

— До чего ж здорово,— заговорил наконец Озеров.— Все-таки ничего нет прекраснее человека. Ей-богу! Горы, скалы, моря, леса — все прекрасно, но человек и его история! Только подумать, что ему миллионы лет.

— Миллионы? — недоверчиво переспросила Мари.

— В том-то и дело, что миллионы! Почти два миллиона. Вы вообще знаете, что у нас за экспедиция? Нет? Это же очень интересно! Конечно, не с точки зрения мод — люди в те времена, кроме собственной шерсти, в общем-то ничего не носили, но это очень интересно. Хотите расскажу?

— Расскажите лучше о себе.

— О себе? — Озеров немного опешил.— О себе мне нечего рассказывать. Я обыкновенный человек, один из десятка миллиардов, что жили на планете. А вот о Первом, самом Первом рассказать стоит.

— Ну, что ж, рассказывайте о самом первом,— со вздохом согласилась Мари.— А ведь для кого-то самый первый человек — это вы! Правда? — И, помолчав, спросила: — Есть такая?

«Ну уж это совсем никуда не годится,— подумал Озеров,— по-моему это объяснение в любви! Глупо как-то получается...» Но тут же поймал себя на мысли, что это ему приятно.

— Такой нет,— ответил он сухо и принялся излагать историю открытия австралоантропа, цель экспедиции, детально излагая научный аспект вопроса.

Мари ничего не слышала. Ее охватила огромная, тяжелая, плотная усталость; она вдруг как-то сразу поняла всю безнадежность порученного ей задания. Никогда этот красивый парень не увлечется ею. Не влюбится. А влюбился бы, так она сама побежала за ним хоть на край света. Надо быть дураком, чтоб вообразить что он бросит свою родину, останется за границей ради какой-то жалкой, бездомной проститутки. Да что, они с ума сошли, этот Сергей и другие! Это же не те несчастные, кого замучила, раздавила эмигрантская жизнь, кто запутался, заблудился на жизненных дорогах. То были блудные сыны, и им еще требовалось испросить у родины прощения. А этот! Это был настоящий ее сын! Там он родился, вырос, жил, там его друзья, брат, любимая работа, быть может, любимая девушка. Там у него свой мир... И вдруг бы он все бросил, чтоб обречь себя на страшную жизнь предателя и дезертира! Ради чего? Ради синих глаз и золотых волос случайно встреченной женщины? Идиоты, боже мой, какие идиоты! И она с ними заодно...

Мари сидела, не в силах думать о дальнейшем, не в силах ни продолжать свою игру, ни прекратить ее, растерянная, подавленная, ко всему безразличная...

Озеров, разумеется, чувствовал настроение своей спутницы, но он объяснял его другими причинами и продолжал свой увлеченный рассказ, чтобы заглушить взволновавшие его чувства.

Когда подъехали к отелю, Мари как-то уныло попрощалась с Озеровым и направилась в бар.

Постояв на террасе, Озеров ушел к себе в номер, достал блокнот и сел записывать дневные впечатления.

На следующий день предстояла важная встреча — встреча с презинджантропом.

ГЛАВА 10.  В СПОРАХ РОЖДАЕТСЯ ИСТИНА

А ученые тем временем совершали вечерний моцион, прогуливаясь по благоухающим цветами аллеям гостиничного сада. Шли по двое: Холмер с Маккензи, Шмелев с Левером.

— Знаешь, Миша,— говорил Левер, задумчиво чертя прутом в воздухе причудливые арабески,— ничего нет, наверное, страшнее старости. Для нас, антропологов, имеющих дело с людьми, чей возраст измеряется сотнями тысяч лет,— он невесело усмехнулся,— жизнь должна казаться особенно быстротечной. Мне грех жаловаться. Казалось бы, о чем еще человек может мечтать? А я жалуюсь.

— На что же ты жалуешься, Анри?

— На все, чему должен был бы радоваться: что знаменит, что академик, что многого достиг. Ведь все это доказательства прожитых лет, а значит, старости. Не лучше ли отказаться от всего, но снова стать молодым?

Шмелев пожал плечами.

— Видишь ли, Анри, мне непонятно то, что ты говоришь. Разве возраст человека измеряется только годами? Если б речь шла только о физиологической стороне, то и тогда это было бы неверно. Если б ты прожил пустую, бесцельную, бесплодную жизнь... А ведь ты много сделал. Ты потратил свои годы на хорошие дела — одно твое участие в Сопротивлении чего стоит!

— А...— Левер махнул рукой,— что мне — легче от этого?

— Брось, Анри, не рядись в тогу циника. Ты прожил полезную людям жизнь. Честь тебе и хвала. Ты должен радоваться этому и гордиться...

— Да, но молодость лучше...

— Неправда! Вот я сейчас поймаю тебя. Если б тебе предложили заново прожить жизнь, растратив ее всю по пустякам, ты бы согласился?

Левер помолчал.

— Нет, Миша, наверное, нет.

— Вот видишь!

— Да, но это глупо. Глупо. Ну, хорошо, Миша, а ты, неужели тебя ничего не интересует, кроме науки? А развлечения, отдых, женщины, наконец? Ну!

— Я не ангел и не схимник. Поверь, я предпочитаю спать на матраце, а не на полу, не откажусь от хорошего обеда и даже с удовольствием пью хорошее вино. Но наука для меня не тяжкий труд, который надо совершить, а потом мчаться отдыхать. Наука для меня тоже радость и удовольствие. И если я вожусь с рукописями или книгами ночь напролет, то не потому, что мне за это больше заплатят или потому, что я отрабатываю положенные часы. Эта работа доставляет мне наслаждение. Где ты видел писателя, просидевшего семь часов за письменным столом, а потом сказавшего: «Слава богу, трудовой день наконец-то закончился, можно заняться удовольствиями!» Если это настоящий писатель, то он все семь часов получал удовольствие; труд для творческого человека — радость.

Радостей в жизни много, я не хочу сказать, что труд — единственная. Но, желать обменять богатую именно этой радостью жизнь, как предлагаешь ты, на новую, наполненную другими, и давай уж говорить откровенно, куда более мелкими радостями, по-моему, просто глупо.

— Наверное, наверное,— поспешил согласиться Левер,— наверное, так оно и есть. Да, ты прав, Миша.— Он решительно повернулся к Шмелеву, глаза его смеялись.— Это я кокетничал, Миша, кокетничал!

— С кем, Анри?

— С тобой, с собой, с жизнью... Человек всегда с кем-то кокетничает. Нет?

— Не уверен,— усмехнулся Шмелев.

— Ладно, Миша, пойдем, догоним наших коллег, уж они-то наверняка говорят о науке...

И через минуту Левер горячо доказывал:

— ...Позволю себе напомнить вам, друзья, что мой выдающийся соотечественник Камилл Аранбур, тщательно исследовав черепа и скелет, найденные в 1936 году Брумом, категорически утверждает, что первый человек появился именно в Африке. Знаю, знаю,— он поднял руку, словно отражая встречные аргументы,— были и другие находки — в Азии, в Европе. Но все же презинджантроп до сих пор держит первенство в этом конкурсе на давность.

Над Аранбуром немало в свое время смеялись, но, после того как Лики выкопал своего «щелкунчика», оправдалась поговорка: «Смеется хорошо тот, кто смеется последним». Вы все были в 1962 году в Риме и могли убедиться в этом. Как-никак, в зале сидело больше тысячи специалистов. Вам знакома аргументация Лики. Он разделяет предположение Дарвина, что именно Африка, где ныне обитают шимпанзе и гориллы, была местом превращения обезьяны в человека. Это подтверждают не только находки в Олдовее, но и многие кости и черепа архантропов, которых в Африке и, в частности, в Восточной, больше, чем у нашего друга Грегора овец...

— Дались тебе мои овцы! — возмутился Маккензи, но Левер продолжал, обращаясь к Шмелеву.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: