Я справлялся и о Шатобриане: но увы! конгресс Веронский не выйдет прежде 25 апреля. Я упрашивал книгопродавца выхлопотать для меня экземпляр накануне. Но тут случился другой искатель литературных новинок, возвратившийся от издателей и уверивший меня, что они не только не могут, но и не вправе выдать ни одного экземпляра, не подвергнув себя взысканию за нарушение контракта. Вот в чем дело: они обязались с бельгийскими и немецкими книгопродавцами выдать в публику в один день, т. е. 25 апреля, во всех местах книжной торговли давно напечатанные в Бельгии и в Лейпциг уже отправленные заводы _Веронского конгресса_. В один и тот же день начнется продажа не только экземпляров в 8-ю долю листа, но и _перепечатанных_ (contre-facon) здесь же пяти тысяч экземпляров в 12-ю долю, ибо бельгийские перепечатники предлагали только 1000 франков за рукопись и издатели решились предупредить их, заготовить здесь и отправить экземпляры в 12-ю долю отсюда, но здесь ни одного из них не выйдет в продажу. Все это объяснил мне граф St. Priest, один из издателей-откупщиков таланта и пера Шатобриана.

Нагруженный Биньоном, академическими брошюрами, я встретил в Орлеанской галерее Ламартина, и мы пошли вместе. Я показал ему Биньона, коего он не уважает как историка. Наполеон желал найти в нем только энтузиаста, и нашел его; талант Биньона ниже своего предмета. Мы заговорили о прениях камеры депутатов и о главном предмете, занимающем теперь умы Франции. "Дело кончено, - сказал Ламартин; - Моле изменил мне. Я ожидал, что он будет еще защищать себя и опровергать конверсионистов, но он сдался им - и я не мог уже говорить еще раз; а речь моя была уже готова". Я передал ему все, что слышал о его первой речи - от друзей и недругов его. Все удивляются великому, неожиданному таланту оратора в таком деле, для коего требуется финансовая специальность, где часто красноречивы одни только цифры. "Правда ли, - спросил я, - что Ройе-Колар подошел обнимать вас?" - "Правда", - отвечал он, и его слова меня тронули. Вот они. On avait dit que ce qu'il у avait de mieux dans les tragedies de Racine, c'etait Racine lui-meme, et ce qu'il у avait de mieux dans Racine, c'etait l'honnete homme. Так и в вашей превосходной импровизации лучшее вы сами, ваш прекрасный, независимый характер.

На другой день, опять в камере, Ройе-Колар подошел к Ламартину и сказал ему, что он, конечно, восхищался, слушая речь его, но, прочитав ее вчера с женою и дочерью, в тишине кабинета, и даже в неполном и несколько испорченном издании он нашел, что еще недовольно хвалил его и что, по его мнению, Ламартин возвышался над всеми живущими ораторами Франции. Ламартин признался, что похвала Колара приятна была его сердцу и польстила его самолюбию. Мы начали разбирать характер самого Ройе-Колара, чистый и неподкупный ни для соблазнов почестей, ни для молвы народной. Я сказал, что ему идет эпиграф: intaminatis fulget honoribus. Ламартин согласен. Он жалеет, что Р.-Колар перестал принимать деятельное участие в прениях камеры и что редко раздается в ней красноречивый его голос. Он сочиняет, готовит свои речи, обрабатывает, вероятно, каждую фразу, блестящую отделкой и глубокую смыслом и государственною мудростию. Мысль его должна перевариться в умственной его лаборатории, облечься в блестящую форму - иначе она не является перед толпою и исчезает в душе мыслителя, как перла, сокрытая во глубине моря.

От Р.-Колара перешли мы к другим ораторам камеры. Блистательнейшие из них - из адвокатов: Дюпень, Одилон Барро, Берье и проч. В Дюпене много ума, но одностороннего, много остроты, но без всякой возвышенности; он раболепствует своекорыстным видам; груб; без воспитания аристократического; на нем остались неизгладимые следы демократического происхождения; "это наш Брум", - прибавил Ламартин в характеристике своего председателя. Тут я вступился не за Дюпеня, а за Брума. Конечно, и в нем много неприличного важности сана и самой знаменитости его таланта; Брум иногда некстати острится; шутки его, часто колкие и меткие, не всегда во вкусе хорошего общества; но в душе его таится любовь к ближнему, любовь к массам - он всегда за них. В гражданском уложении французских колоний допускается рабство негров во всех его оттенках. Отпущенный на волю из негров сын может иметь отца рабом своим, дочь - рабынею мать свою. В Бурбоне недавно (1836 год) совершен акт, в коем сказано: "Perpetue Creole agee de 50 ans, esclave et mere de la demoiselle Zelia Forestier de St. Denis". Таких актов множество совершается во французских колониях. Восставал ли против них демократ Дюпень, оракул здешней юстиции? Нет, ему не до того: он нападает на австрийских законодателей, на бедных проповедников Евангелия. Но в той же статье, в которой публицист заклеймил поношением французское колониальное законодательство, сказано по другому подобному случаю: "Deja lord Brougham a denonce cette nouvelle infamie au parlement d'Angleterre". Порывы, излияния души его переходят в закон, обращаются в факты, благодетельствуют миллионам; вздохи сердца, скорбящего о страждущем человечестве, перелетают океан, падая животворящею росою на братьев наших, черных и белых. Вот действия Брума и Дюпеня-законодателя, и вот еще пример для сравнения их с другой точкой зрения. Уверяют, что Брум завидовал таланту Горнера, опасался потускнуть перед новым светилом, восходившим тогда на горизонте великобританской камеры: верю слабости человеческой в Бруме. Но Горнера, мнимого соперника его, не стало: кто же содействовал к сооружению ему памятника в Вестминистере? Брум. Кто написал ему. панегирик, прославивший его _милых ближних_? Брум. Дюпень завидовал таланту, глубоким сведениям молодого адвоката Журдана в юридической литературе Франции, Англии и Германии. Он при жизни Журдана кольнул его в предисловии своем к Домату. Журдан огорчился, а может быть, и пострадал от его колкости. Его не стало. Товарищи его, друзья, наука - пером юридических писателей и журналистов - его оплакали: Дюпень не подумал загладить своей несправедливости. Ламартин выслушал меня со вниманием и, пожав мне руку, сказал: "Вы правы, вы правы; я с вами согласен: в Бруме много души". Он хвалил талант Берье: но выше всех поставлял талант и обширные сведения Гизо.

Мы перебрали еще многих других. Он находил людей с талантами более в толпе адвокатов. Барро, часто оригинальный и смелый, раболепствует перед публикой, страшится потерять кредит свой, популярность свою. Он не имеет достаточных сведений и опытности в делах государственных, чтобы со временем, когда придет и его очередь, явиться на поприще государственном, не только с блеском, но и с пользою. Mauguin легкомыслен и приметчив, хотя и с истинным талантом оратора. "Нет души в них", - заключил Ламартин характеристику.

От людей перешли мы к поэзии, к науке, перебрали многое и многих и уже, прошед несколько улиц, булеваров, очутились в полях Елисейских, как вдруг слышим за собою шум паровой машины, а перед нами лошади кидались в сторону, испуганные шумом и треском паровой огромной колесницы, ехавшей им навстречу. Два дилижанса, наполненные пассажирами, едва не упали в ров; верховые лошади несли седоков своих в сторону; паровая машина продолжала спокойно и шумно путь свой; жандармы смотрели на опасность проезжих в безмолвии. К счастию, паровая машина остановилась.

Очутившись почти у триумфальных ворот, мы возвратились Елисейскими полями и набережной к Ламартину. Разговор наш опять оживился, Ламартин взял меня за руку. "Как вы должны быть счастливы, путешествуя по Европе, собирая сведения в обществе и в книгах, избирая лучшее и лучших во всех родах, беседуя с теми, кто вам по сердцу, беспрестанно обогащая ум и питая душу и взаимно обогащая других всеми разнородными сведениями и наблюдениями, и все это обращая в пользу общую, сообщая, вероятно, друзьям своим же, что вы видите, все, что вы слышите: право, ваша участь завидна (тут он прибавил несколько слов, лично до моего характера относящихся)". Помолчав несколько минут, Ламартин с дружеским участием предложил мне: "Вы так привыкли путешествовать: для чего вам не приехать к нам? От Макона, с большой дороги, вас прямо привезут к нам. Поживете с нами. Мы бы имели время наговориться, ознакомиться покороче и т. д.". Я почти обещал приехать к нему, если не на это лето, то в следующее. Не помню, каким образом разговор зашел о самом Ламартине. Он сделал мне полную подробную свою исповедь, где открыл свою душу и свой характер. Я спросил его, был ли какой-либо повод к журнальным комеражам о предложении ему министерства духовных дел? "Выдумка, ни на чем не основанная", - отвечал Ламартин. "Я никогда не приму никакого министерства, разве par la force de choses буду в необходимости, в ином порядке вещей и при других совершенно обстоятельствах; но теперь это для меня невозможно". Мы встретили депутата-поэта, который остановил Ламартина и прочел ему двустишие, в честь его сочиненное, по выслушании его речи в камере. "Се nest pas mal", - сказал мне Ламартин с простодушием. Мы еще кое о чем потолковали; я проводил его до дверей и обещал приехать на вечер к розыгрышу лотереи.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: