— А наша-то мать-игуменья, — умилялась старая санитарка, — совсем как перед митрополитом стоит. Только что к ручке не прикладывается.
В течение дня Костя несколько раз обходил своих больных. И каждый раз его белоснежный халат привлекал внимание всех, любивших поохать, порассказать доброму доктору о своих страданиях.
— Константин Михайлович, у меня что-то круглое под самое сердце подкатывает. Отчего это?..
— Доктор, у меня голова кружится, как будто я пьяный. Дайте, пожалуйста, чего-нибудь…
— Доктор, посмотрите, что это у меня за пятна на лице появились?
Костя осматривал больного, делал назначение, успокаивал и шел дальше. Часто он шутил, смеялся, отвлекал от мрачных мыслей. И больные благодарно смотрели на доктора и с сожалением расставались с ним.
— Убедите даже умирающего, что он скоро поправится, и он спокойно умрет, — говорил Сергеев. — Мы не можем ему помочь, но мы обязаны поддерживать его веру в спасение.
— Этот самовар изобретен за три тысячи лет до вас… — язвил Степан Николаевич. — Так что зря стараетесь…
— Что же делать, если многие о нем прочно забыли! — отвечал Костя.
Степан Николаевич был старый, много знающий врач, «уставший, — как он говорил, — от знаний и опыта». С научной работой у него не получилось, о кафедре он давно перестал мечтать. Работал он — как казалось — вяло, апатично. Одевался чрезвычайно небрежно: халат носил нараспашку, воротнички были мятые, скрученный галстук сползал набок, складки пиджака и брюк были серы от пепла. Даже выслушивая больного, он задавал вопросы лениво и бросал иронические реплики.
— Ай-ай-ай, — как страшно! — поддразнивал он больного.
— Да ведь больно, доктор, — обижался больной.
— Ничего, не помрете.
— Не помру, да больно.
— Господь терпел и нам велел.
Говорилось все это в шутку и во всяком случае не со зла, но очень похоже было на равнодушие и ту усталость, о которой упоминал сам Степан Николаевич. И Костя этого не мог понять, а порою сердился так, что, не выдержав, резко бросал:
— Не понимаю я вас, не понимаю! Вы — добрый человек, и много знаете, и много можете, но…
— Вот именно «но»… — сразу же прерывал его Степан Николаевич. — Знаю много, «но», — он делал резкое ударение на «но», — ничего не умею. Или, вернее, знаю много, очень много, «но», увы, гораздо меньше, чем это требуется.
— Степан Николаевич, вы лечите тридцать лет…
— Вот именно, тридцать лет, — не давал он договорить. — Лечу тридцать лет, «но» никого не вылечил! Никого! Не надо обманывать себя. Люди поправлялись сами, если их организм был крепче болезни, и умирали, если болезнь одолевала организм. Да-с. А я здесь причем? Причем здесь я?! — начинал и он сердиться. — Я в самом лучшем случае могу чуть-чуть помочь природе! Помните, наверное же читали слова Гиппократа? «Природа больного есть врач его, а врач только прислуживает природе». Да-с, это совершенно правильно. А ежели природа отказывается защищать больного, то вы можете лбом стенку прошибить — ничего не поможет!
Степан Николаевич кашлял, издавая протяжные, свистящие звуки. Откинув голову, он сердито смотрел на Костю. Потом, вытерев слезы на посиневших щеках и закурив, говорил:
— Вот видите, десять лет как кашляю, и никто помочь не может.
— А вы попробуйте не курить…
— А вы попробуйте не говорить глупостей.
— Ну, тогда не станем…
— Нет, станем, станем! Позвольте уже сказать вам до конца! — резко, даже грубо обрывал он Костю и, вскакивая, говорил горячо, будто бы действительно так и думал:
— Порою мы даже не врачи, нет-с, не врачи! Мы только наблюдатели и свидетели болезней, часто дельные и участливые, но нередко и холодные, и бесстрастные. Что мы знаем? Ни-че-го! Что мы умеем? Ни-че-го! Берите нашу клинику или другую такую же, как наша. Ведь именно здесь концентрируется все лучшее, что есть в медицине, именно здесь наибольшая возможность извлечь из нас максимальную пользу для больных. Разве можно сравнить возможности клиники с возможностями домашней обстановки пациента или с приемом в амбулатории? Разве между методами клинического исследования и способами квартирно-амбулаторного освидетельствования не лежит пропасть? Ну и что же? Легче от этого больному, лежащему в клинике? Ничуть! Да-с, ничуть! Пожалуйста, извольте взглянуть, дорогой коллега!.. — Он распахивал двери кабинета. — Извольте взглянуть хотя бы на наше отделение! Да-с. Больные лежат по три месяца, их терзают всеми способами исследований и никак не могут отличить катара желудка от язвы, язвы от рака…
— Неправда! — возмущался Костя. — Неправда! Как вам не стыдно!..
— Стойте, не прерывайте, молодой человек! — сердился Степан Николаевич. — Дайте договорить! Яйца курицу не учат. Да-с… Так о чем же? Ах, вот! Нередко мы подолгу не можем отличить пиэлонефрита от воспаления аппендикса, простую атонию кишечника от непроходимости вследствие новообразования, камень печени от поражения поджелудочной железы, туберкулез брыжжейки от опухоли…
— Неправда! — кричал Костя. — Глупости! Вы говорите о неподготовленных, неумелых врачах, о…
— Нет, не глупости! Я говорю не об отдельных врачах, не о персональной неподготовленности, не о бездарности того или иного эскулапа. Эти ошибки делают сплошь и рядом и умные, и талантливые, и опытные врачи. Я говорю о медицине!
Только длительный приступ кашля, словно призванного проиллюстрировать справедливость доводов Степана Николаевича, или срочный вызов в палату могли остановить этот поток обвинений.
Можно было думать, что все сказанное действительно его глубокое убеждение, если бы тут же на месте он не опровергал самого себя.
— Что? Как? — спрашивал он вошедшую в кабинет сестру, как будто равнодушно, но на самом деле взволнованно.
— Температура быстро снижается, пульс и дыхание хорошие, самочувствие тоже…
— Враки, дерьмо, не верю! — свирепо бросал Степан Николаевич. — Не верю, сам посмотрю.
Он быстро направлялся в палату, видел бодрое лицо больного, слышал его слова:
— Спасибо, доктор, за сульфидин. Вы спасли меня…
— Глупости, — прерывал его доктор. — Организм вывез, а не сульфидин! Сульфидин — чепуха!
Он брал листок, лично им разграфленный, в который, по его приказу, ежечасно вписывались температура, пульс, дыхание, самочувствие, анализы, — все, что нужно было, чтобы детально проследить действие сульфидина. В зубах его торчала погасшая папироса, пепел сыпался на листок, на жилет, лицо выражало равнодушие, и только в глазах видно было горение какой-то внутренней радости, которой он ни с кем не хотел делиться.
— Чепуха… Выдумки… Все зависит от организма… Причем тут сульфидин… В четыре часа повторите один грамм, — приказывал он уже на ходу. — Аккуратно записывайте.
Вначале он совсем не верил в сульфидин и ругал его грубо и презрительно. Потом много раз убеждался в его благодатном действии, но ругать продолжал. Затем стал систематически применять его при пневмонии, менингите, дизентерии, видел прекрасные результаты, спасал сотни людей. В глазах его тихо светились скрытые под полуопущенными веками огоньки, но, словно боясь сглазить удивительное лечебное средство, он продолжал отрицать его значение. Даже сравнительная статистика дисульфидинной и сульфидинной терапии, ярко рисующая поразительную силу нового препарата, не могла остановить его брюзжания. Он продолжал приводить десятки случаев, когда сульфидин вызывает отрицательное действие, когда он противопоказан, беспомощен, и говорил:
— Вообще, ничего не изменилось. Как люди помирали, так и помирают!
Сергеев никак не мог понять, что не дает покоя сердцу старика? Догадку подсказал ему профессор:
— Он влюблен в медицину. Да, да, влюблен, как в женщину… — смеялся Василий Николаевич. — Любит, и ревнует, и не верит, и сам мучается, и ее терзает. Да, да… А вот попробуйте ее обидеть, — убьет!
И профессор, довольный удачным сравнением, долго смеялся.
Очевидно, это было именно так, потому что и друг Степана Николаевича — патологоанатом профессор Гарин тоже любил приводить аналогичное сравнение.