— Для него медицина — сын родной. Он на него за юношеские глупости или промахи и кричит, и ногами топает, и кулаками по столу бьет, а про себя думает: «Это от молодости, это пройдет, а зато ведь красив, умен, талантлив».

Но дело было, очевидно, не только в этом. Многое, вероятно, шло от неудавшейся жизни, от борьбы между стремлением к большой работе и рано наступившей усталостью, от собственного скепсиса и невольной зависти к преуспевающей молодежи. Недаром Степан Николаевич вспоминал:

— В наше время молодых на пушечный выстрел не допускали к больному. Мой профессор, когда я пришел в клинику, говорил: «Вы раньше пятнадцать лет будете галоши мне подавать, а уж потом займетесь наукой».

Костя и любил и не любил старика. Тот, в свою очередь, относился к нему так же — то ласково, то грубо, то возмущаясь его «самонадеянностью и преждевременными претензиями», то убежденно восклицая: «Из этого дерзкого мальчишки выйдет толк!.. Это будьте уверены!..» Очень нравилось старику дразнить молодого врача. Он охотно затевал длинные споры, как будто вызывая партнера на горячий поединок. И Костя действительно принимал все всерьез, возмущался, протестовал, не замечая, что этим еще больше подталкивает старика к насмешкам над медициной, над самим собой, над молодежью.

Сейчас Степан Николаевич нащупал «новую слабость» Кости и, пользуясь каждым удобным случаем, добродушно-язвительно улыбаясь, всячески «высмеивал» его затею.

— Тэк-с, тэк-с, тэк-с… — начинал он, входя в кабинет и привычно на ходу закручивая папиросу. — Тэк-с, значит, новое увлечение?

— Значит — новое увлечение… — уклонялся от спора Костя.

— Значит — «эндокринология»? — скандировал старик.

— Значит — эндокринология.

— «Инте-ре-сней-шая область»?

— Интереснейшая область.

— «Открывающая безграничные перспективы перед молодым врачом?»

— Совершенно точно.

Степан Николаевич саркастически цитировал слова Кости, сказанные им накануне в кругу товарищей. И сейчас Костя отделывался шутливо-лаконичными фразами. Но старик напористо донимал его хитрыми вопросами и невольно вовлекал в спор.

— А то, что эта область — «темна вода во облацех», — вас не расхолаживает?

— Наоборот, именно это и привлекает. Надо работать, искать, находить!

— А то, что задолго до вас люди гораздо талантливее и умнее вас работали, искали и все-таки не находили, — тоже не страшно?

— Нисколько. Во-первых, много, очень много находили, а во-вторых, еще больше можно и должно найти.

— Подумаешь, какой Колумб нашелся.

— Зачем Колумб? — обидно смеялся Костя. — Вы путаете, он не занимался медициной. Пирогов, Боткин, Сеченов, Мечников, Павлов! Вот какие имена меня волнуют, вот кто меня влечет.

— Павлов?..

— Да, Павлов.

Степан Николаевич даже привскочил. Лицо его побледнело от гнева.

— Вы щенок! — внезапно вырвалось у него.

— Что?.. — вспыхнул оскорбленный Костя. — Что вы сказали? Повторите!

— Пожалуйста: щенок!

Костя вскочил. Лицо его стало зелено-бледным, губы дрожали. Он потемневшими глазами смотрел на ненавистного старика.

— Я щенок? — переспросил Костя. — Но разве это так уж плохо? Вы ненавидите молодых клиницистов потому, что сами ленивы и равнодушны! За тридцать лет вы ничего не смогли сделать и думаете, что никто не сможет? Сможем, сделаем! Увидите! А не вы — так другие увидят!

С бледным от злости лицом, с глазами, в которых сверкали зеленые и золотые точки, Костя постоял мгновение, потом схватил со стола папку с историями болезней и, резко рванув тяжелую дверь, стремительно вышел в коридор.

V

Поздно наступившая осень была сухой и солнечной. В садах и аллеях медленно опадали последние желтые листья и, долго кружась в воздухе, нехотя опускались и покорно ложились по краям дорожки.

Костя, страстно любивший такие дни, выйдя и) клиники, пошел вдоль знакомого проспекта. Тягостное чувство досады за непоправимую грубость сейчас заметно смягчилось.

Он старался отстраниться от случившегося, забыть о тяжелом инциденте, но мысли и чувства у него путались.

«Как хорош Ленинград в такие дни… — думал он. — Чудесная осень… Жаль, что это произошло… Зачем я вступил с ним в спор? Зачем я не сдержал себя? Надо забыть об этом, думать о другом… О Лене. За целый день я ни разу не позвонил ей. Сейчас позвоню. Пойдем вместе гулять. Надо рассказать об этой истории. Ведь он старый человек, старый врач. Когда я родился, он уже семь лет был врачом. Семь лет подавал профессору галоши… Оставалось еще восемь… Фу, какая чепуха лезет в голову… Зачем я думаю об этом? Надо переключиться на другое…»

Но о чем бы Костя ни думал, мысль упрямо возвращалась все к тому же. Вспоминалось лицо Степана Николаевича, его вначале свирепый, потом растерянный вид.

«Зачем он бросил это злое слово, зачем понадобилось оскорбить меня? — упорно думал Костя. — Если бы не это оскорбление, разве мог бы я так огорчить старика? Надо просить прощения… Я виноват, и я извинюсь».

Он решил написать письмо Степану Николаевичу и, приняв это решение, стал спокойнее, будто примирение уже состоялось. Последней мыслью, окончательно его умиротворившей, было решение уйти из отделения Степана Николаевича, то самое решение, из-за которого весь сыр-бор и загорелся. В клинике было самостоятельное отделение болезней эндокринной системы, и Костя решил перейти туда. «Может быть, он на это и рассердился? — подумал Костя. — Это вполне возможно. Ведь он прекрасный врач, и любит свое дело, и стоит горой за свое отделение».

Домой идти не хотелось. Он по телефону сказал матери, что не придет, затем позвонил Лене, но ее не было ни дома, ни в клинике. Как всегда, когда Костя не заставал Лену и не знал, где она, его охватила смутная тревога. И сейчас, не найдя ее, он перебирал в уме все места, где она могла находиться, но ничего не мог придумать. Ему казалось, что она должна была пойти с работы обязательно домой, что больше ей некуда было идти, а она, оказывается, давно ушла из клиники, и дома ее нет, и никто не знает, где она может быть…

Костя долго бродил по сумеречным улицам, вышел к тяжелой арке Эрмитажа на гранитный мостик у Зимней канавки и пошел по затихшей набережной вдоль темной, притаившейся за оградой, невидимой Невы.

Чем больше Костя приближался к дому Лены, тем сильнее становилась боязнь не застать ее. Не доходя до Гагаринской, он сел на полукруглую гранитную скамью. Он хотел отдалить мучительную минуту, если окажется, что Лена еще не вернулась. Потом он тревожно поднялся по знакомой лестнице, с минутку постоял перед обитой черной клеенкой дверью. Не в силах побороть тревогу, отчетливо слыша частые удары собственного сердца, он позвонил.

Лены не было дома.

«Где она?»

Тягостная мысль, что случилось несчастье, уже не оставляла Костю. Его Лена, нежная, ласковая Лена, за пять лет дружбы ставшая для него самым дорогим, самым близким существом, его Лена, без которой он не проводил ни одного дня в течение последних трех с половиной лет, теперь становилась чужой, далекой. В этом нельзя было больше сомневаться, это стало ясным до конца. Ведь уже однажды, в воскресенье, она сказала ему, что занята и не может с ним повидаться. Уже было несколько случаев, когда в ответ на вопрос, что она будет делать, Лена отделывалась шуткой. И вот сейчас она опять исчезла на целый вечер, не предупредив его, не сказав дома, куда идет.

«Где она?»

Костя не мог отрешиться от мысли, что Лена проводит время с Михайловым. Их ежедневные встречи на работе, несомненная влюбленность Михайлова в Лену, его мужское умение нравиться — все говорило за то, что Михайлову удалось втянуть Лену в атмосферу ухаживания, объяснений, всего, в чем она рядом с ним — чувственным и ловким — оставалась наивной девочкой.

«Вот так же точно, как он ест, — вспомнил он слова Никиты Петровича, — так и работает, так и живет, так и любит…»

Лена с Михайловым!..

Эта мысль стала невыносимой. Костя шел быстро, почти бежал, не замечая этого, и только на мосту через Фонтанку, словно внезапно устав, замедлил шаг.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: