— А куда торопиться? Поезд на Ташкент только вечером будет. — Мощенко потер ладони. — Так что, сорванцы, от шашлыка не отвертеться! Увольнительные у меня в кармане…
— Петро, а может, отложим на потом, когда вернемся? — предложил Коржавин.
— Корж дело говорит, — поддержал Зарыка. — Ты будешь тосковать о сочном шашлыке из нежного барашка, а заодно грустить, вспоминая нас, и желать нам благополучного возвращения в родной дивизион.
— Я так и знал, что вы меня подведете, — притворно огорчился Мощенко и, причмокнув губами, добавил: — Придется увольнительные отдать другим. Вам они не нужны, все равно в отпуск едете.
— Но-но! — Коржавин погрозил пальцем.
— Я же говорил, что Петро шуток не понимает. — Зарыка поставил ведерко с краской и, вытянувшись в струнку, лихо щелкнул кирзовыми сапогами: — Рады стараться, товарищ сержант!
Все трое дружно рассмеялись.
Борис Дарканзалин, или, как он числился во всесоюзном розыске, Борис Овсеенко, по кличке Боб Черный Зуб, лежал с закрытыми глазами на койке и чутко прислушивался к тому, что происходило за решетчатой дверью. Вагон монотонно поскрипывал, вздрагивал на стыках, а мерный стук колес убаюкивал. Тускло горели электрические лампочки, освещая длинный коридор вагона для перевозки заключенных. Ночь пошла на убыль, но до рассвета еще порядочно. Топая коваными сапогами, по коридору прошли два охранника, они заглядывали в тесные каморки, скользили лучом фонаря по лицам спящих, проверяли замки на дверях. «Порядок, идет сдача смены, — отметил Боб Черный Зуб и весь превратился в слух. — Кто заступит? Кто примет вахту?»
Доносились хрипловатый приглушенный голос Кондрашина, опытного конвоира лет тридцати пяти, и бодрый баритон Петруни, молодого солдата, который в первый или во второй раз едет с арестантским вагоном. Голоса смолкли. В спертом воздухе вагона теперь слышалось похрапывание да бормотание спящих заключенных. Немного погодя в одуряющей тишине раздался тихий мелодичный свист. Боб облегченно вздохнул: дежурит Петру- пя. Парень всегда мурлычет или насвистывает какую- нибудь украинскую песню, чтобы случайно не задремать на посту. «Фортуна улыбается! — самодовольно ухмыльнулся Боб Черный Зуб и бесшумно повернулся на жесткой койке. — Подождем с часок, пусть разомлеет, укачается, да и те, в дежурке, уснут покрепче… Тогда в начнем! Эхма, последний шансик…»
С шумом и грохотом промчался встречный состав, и снова убаюкивающее ритмичное постукивание колес на стыках рельсов. Но в этом стуке Бобу слышалась, назойливо лезла в уши короткая злая фраза, которая с тупым остервенением сверлила мозг: «Давай, давай — раскроем!», «Давай, давай — раскроем!». Раскроют, конечно раскроют. Даже сомневаться нечего. Стоит только переступить ворота Ташкентской пересыльной, как он из Дарканзалина сразу превратится в Овсеенко, из провинциального дебошира — в крупного рецидивиста, которого давно разыскивают по всей стране… Там, в Ташкентской пересыльной, его хорошо знают в лицо. И начальник тюрьмы и надзиратели. Прошлой осенью Боб задавал им концерты, устраивал бузу на всю пересылку, но так ничего и не добился. Отправили его на Дальний Север в лагерь строгого режима. За ограбление с убийством. Но по дороге, где-то возле Новосибирска, он с дружком Сергеем Косым организовал побег. Серега был убит, а Бобу удалось благополучно скрыться. Оттуда он махнул в Гурьев, потом переправился на корабле в Красноводск, где думал прожить два-три года, пока следы затеряются. В Красноводске прожил всего несколько месяцев и глупо, по пьянке, снова попался. Учинил драку в портовом ресторане. Кто знал, что нахальный тип в штатском окажется переодетым сотрудником городской милиции? Драка была грандиозной. Вмешались моряки. Боба арестовали. Влепили три года и отправили с первым эшелоном. Боб надеялся, что пошлют его в какой-нибудь местный лагерь, но уже через сутки догадался, что везут в Ташкентскую пересылку. Вот тогда-то он и заметался. Впрочем, никто — ни надзиратели, ни заключенные — не догадывался о, той буре, которая бушевала внутри у Боба. Черный Зуб, как всегда, грустно улыбался, печально сутулился и длинными рассказами о «несправедливости», о том, что с ним якобы сводит личные счеты всевластный оперуполномоченный, и все из-за той, из-за рыжеволосой официантки Маринки, которую Боб отбил у него, старался разжалобить конвоиров. Говорить он умел, и рассказ производил впечатление, особенно на молодого надзирателя Петруню. Тот в часы своей вахты часто подходил к решетчатой двери и затевал разговор. Боб охотно, даже с некоторым подобострастием отвечал на вопросы, сетовал на свою «горькую судьбу», а мысленно смеялся над «глупым телком» в солдатской робе.
Рядовой Остап Петруня был простоватым, наивным парнем. Высокий, немного рыхлый, с круглым чуть скуластым обожженным солнцем щекастым лицом, на котором торчали белесые брови, улыбался большой рот и доверчиво смотрели открытые серо-зеленые навыкате глаза. Родился и вырос Остап в украинском селе, затерянном в горах Южной Киргизии. После десятилетки он попытался поступить в сельхозинститут, но не прошел по конкурсу. Троюродный дядя Степан, работавший в райвоенкомате, определил родича в конвойные войска.
— Никаких тебе учений, жизнь вольная, — объяснил он со знанием дела. — Поездишь, свет посмотришь, да и домой кой-что привезешь.
Ездить Петруне, конечно, понравилось, — еще бы, все задаром! — но вот конвоировать заключенных было совестно. Он никак не мог научиться строгости и требовательности. К заключенным испытывал какую-то жалость, хотя сам не знал, за что и почему нужно жалеть этих негодяев и уголовников. Однако побороть себя не мог. Молодость всегда щедрая. Петруне казалось, что не все заключенные такие уж закоренелые преступники. При других надзирателях он старался быть хмурым, повышал голос, однако за всем его надутым видом сквозила мальчишеская самоуверенность простодушного парня, неискушенного, не знавшего горя. Оставаясь в часы дежурства наедине с заключенными, Петруня охотно слушал их, угощал папиросами, совал куски колбасы, хлеба. Эти свои поступки он считал чуть ли не геройством и где-то в глубине души гордился собой.
Петруня посмотрел на ручные часы — еще не скоро сменят. А ночь такая длинная, нет ей конца. Он взглянул в темное окно, вздохнул. Даже рассветать не начало. Мысленно обругал старшего надзирателя, который себе взял самые лучшие часы вахты, и покосился на купе, где разместились охранники. «Дрыхнут, а я за них отдуваюсь, — подумал с горечью. — Отыгрываются на молодых!»
Он прошелся по длинному коридору, заключенные тоже спали. Петруня зевнул. Хотя бы один заворочался или заговорил. Все ж, когда разговариваешь, ночь быстрее катится. Он принялся насвистывать «Вечер близенько, солнце низенько» и, прислонившись плечом к подрагивающей стене вагона, мысленно унесся в родное село, вспомнил, как прошлой весной они всем классом ходили в горы, развели там костер и до утра рассказывали страшные истории. Только он один ничего не мог выдумать. «Теперь приеду на побывку, такое расскажу им… Ахнут! Про самых настоящих уголовников и бандитов». Он уже видел себя в кругу оторопевших ребят и девчат, которые с восхищением и страхом слушают его рассказ об опасной и важной государственной службе, когда раздался тихий просящий голос:
— Гражданин дежурный… пожалуйста… Гражданин начальник…
Петруня сразу узнал Бориса Дарканзалина, которого сопровождал из самого Красноводска. Днем Петруня по просьбе заключенного и на его деньги купил на станции маленькое ведерко сушеного урюка. Янтарные и крепкие, как камешки, урючины приятно ласкали глаз. Старший конвоя сделал Петруне выговор, но урюк разрешил отдать Дарканзалину. «Теперь живот пучит, ясное дело, — подумал солдат, подходя к двери камеры. — Ишь, скрутило как! Видать, с непривычки».
Боб Черный Зуб со страдальческой гримасой, скорчившись, держался руками за живот. Петруня щелкнул замком, открыл решетчатую дверь.
— Ну, топай, — сочувственно произнес он. — От урюка не то бывает.