Открыли фирму: ве и пе Рукодеевы. Да, брат, фирму!.. — Косьма Васильич язвительно усмехнулся. — Маман была таких понятий: натрескается наливки, благоверного на замок, цимбалы, трепак, приказчики, кучер в три обхвата…
Оргия! Падение Рима!.. Чувствуешь?.. В грязи, в грязи валялась в пьяном образе, а?.. А я рос подле нее, впитывался, так сказать!.. Прискорбно, брат. Папа в своем роде антик: «Кузька, всячески мужиков обмеривай!.. Кузька, не зевай!.. Кузька, дери шкуру!.. Лупи!.. Грабь!..» Принципы, брат, пе-да-го-ги-че-ские, а?.. И я рос, впитывался, обмеривал, драл. Мать пьяна, «тятенька» над двугривенным дрожит, приказчики подговаривают в конторку залезать, спаивают… С десяти лет по скверным домам шатался, можешь ты это понимать?.. Нет! Ты, брат, не ком-пе-тен-тен.. — не можешь понимать. Душа была, горела… Были эдакие помыслы… Ау, брат! В темном царстве нет им ходу… Рубль…
Смрад… Благолепные разговоры… Колокол на помин души… У городничего дозвольте ручку поцеловать… В парадных комнатах чистота… А душа-то изнывает, изныва-а-ает!
Разберем по совести. Ну, ладно… вот я сижу — сам видишь, каков; вот книжки отобрал для тебя… Ха-а-арошие, братец, книжки!.. А там — живорезы, опричники, прохвосты, варвар этот семейственный, — в карты дуются, азартную игру… Как нравится тебе этот сюжет?.. Нно… не обращай внимания! У Косьмы Рукодеева искра есть… Зажжена… горит… Не-э-эт, не потушите, мррракобесы!.. Будешь в городе, побывай у Ильи Финогеныча. Ты знаешь, какой это человек? Путям указчик, вот какой человек.
Что я был? Двадцатилетний балбес, посуду в трактирах колотил, на арфянках катался, — приспешники запрягали в сани, и арфянки возили меня, подлеца, по городу… Приятный сюжет?.. Узнал Илью — оттаял, образ человеческий принял, так сказать… «Читай, такой-сякой! Долби! Вот как пишут. Вот о чем думают в нонешнем веке!.. Уткнись носом-то в книгу, очухайся… Прошло время в помоях валяться… заря, заря, болван эдакий, занимается!» И спас!..
Маман — за волосья, благолепный «тятенька» — смертным боем, книжки жгли, Илье Финогенычу ворота дегтем мазали… Что вызволяло? Отчего Кузька Рукодеев пропойцей не сделался, не полез в петлю?. Огонь!.. Жар!.. Душа проснулась!.. Черт с вами, думаешь, тираньте… а все-таки вон как из столиц-то гудит!.. Весной пахнет!.. Оттепелью!.. Да, брат, время было. Трупы смердящие шевелиться зачинали… Лазарь воскресал!.. Убежишь, бывало, из кошар-то родительских, — что есть дореформенный купеческий дом, как не кошары? — а у Ильи Финогеныча журнал с почты получался, «Искра» выходила… Прочитает, разжует, изругает на все корки… в морду-то ткнет книгой, ошарашит по башке-то, — у, заиграет сердце!.. Ах, жизнь… Что смотришь?.. Плачу, брат… Не выпьешь… полрюмочки… И какой же подлый оборот впоследствии времени!.. Родители — в Елисейские поля, сто тысяч наследства, Анна эта подвернулась — институточка, декольтировочка, то да се… видишь, «кавалером» сделали, а?.. Все пошло к черту! Грабить не грабил, — цивилизация, молодой чеаэк!.. Обвешивать — ни-ни, обману нет в родительском-то смысле… Kaк можно!.. А вот эдак мужичок работает на нас, а мы — в карточки!.. Мужичок ниву нашу потом обливает, а мы — наливочку, икорку, балычок, выигрышный билетик в деньВолодькина ангела… Хе, хе, хе!.. Та же народная кровь, да вежливо… вежливо попиваем кровушку-то… Ножкой мерсикаем… Выпей рюмочку! Руси, брат, веселие пити…
Наконец к двум часам Косьма Васильич захрапел, положивши голову на стол. Николай на цыпочках вышел из кабинета и возвратился к играющим.
— Что, угомонился? — спросил исправник.
— Уснули-с.
— Ах, это такой ужасный характер! — воскликнула Анна Евдокимовна.
— Удивительная штука, судари вы мои, что хмель делает! — сказал Исай Исаич. — Я про себя откроюсь: ведь, кажется, степенный человек, а ведь что ж, единожды в Москве расшиб зеркало в эвдаком доме… Двести целковых счистили! — и добавил: — Когда он нахватался, уму непостижимо.
— С этою прислугой истинное наказание, — проговорила Анна Евдокимовна, и ее лицо так и передернулось от злости.
Николая опять усадили…
Он выехал только утром. Несмотря на бессонную ночь, лицо его дышало свежестью и счастьем. В кармане у него лежали огромные и еще небывалые в его распоряжении деньги — двадцать три рубля с мелочью. Рубль он пожертвовал из них Федотке. От этого рубля, а также и вообще от поездки Федотка был тоже в приятном настроении. Они ехали не спеша, легонькою рысцою и весело обменивались впечатлениями.
— Тебя хорошо там кормили? — спрашивал Николай, вперед уверенный, что хорошо.
— Ничего. Спервоначала-то я в застольной пообедал.
Ну, застольную ихнюю хвалить не полагается, дюже жидковато. А эдак к вечеру сам барин пришел… такой разбитной, куфарку к стене прижал, должно быть выпимши. Туда-сюда, враз велел мне водки, жареную утку и супец.
Должно быть, от вас. Ну, я, признаться, здорово насадился.
— Вот добряк-то, Федотик!
— Уж чего! Ешь, говорит, до отвала, — у Рукодеева хватит. А вот, Миколай, барыня — у, пи-и-ика! Какую штуку обдумала с народом — штрафами донимать… Ест штрафами, как ржа, и шабаш. Вот теперь неизвестно, как Исей Матвеич вывернется, приказчик.
— А что?
— Да ведь она барину-то не дает водки. Строжайший запрет. Ну, и он ничего. Иной раз, говорят, сколько месяцев не пьет, а то найдет на него — требует. Вот вчера он и пошли Исей Матвеича в кабак… Тот живо смахал.
А нонче, гляди, переборка будет.
— Нет, Федотик, ты не толкуй: и она прекрасная женщина.
— Да она, может, и хороша, скаред только. А ты приметил, Миколай, бабы-то у них в доме? Морда на морде!
И куфарки под такую же масть подобраны. Страшная ревнивишшая!.. И как, говорят, тверёзый Косьма Васильич — тих, смиренен, словно ребенок. Но как только швырнет стаканчиков десять — беда, чистый Мамай! Барыня так уж тогда и ходит на задних лапках. Вот хмель-то что делает!
— Что ж хмель? Это, брат, такой человек: другому, как с гуся вода, а он все к сердцу принимает… Он смотри как мучается… Ах, Федот! Вот, брат, я у него любопытную штучку увидел: устроен костяной ножичек…
Только к десяти часам утра показалось Гарденино.
IX
Утренние мысли старосты Веденея. — Донос управителю. — «Не прежние времена!» — Униженная и посрамленная унтером Ерофеичем власть. — Мирская сходка — Картузы. — Зачатки кляузного красноречия. — Каверзы дяди Ивлия и разгром старосты Веденея.
Ночью, после драки, Веденей плохо спал, кряхтел, охал и все ворочался с боку на бок. Едва рассвело, он обулся, надел полушубок, разбудил сноху доить коров, растолкал Никитку, чтобы гнал лошадей и телят на выгон, угрюмо посмотрел на замкнутую дверь Андроновой клети и прошел на гумно. За гумном виднелись огороды, конопляники, лозинки, речка. На речке стоял тонкий туман. Навозные кучи, сваленные на огородах, курились. Сильно пахло сыростью, свежевспаханною землей и перегнившею соломой, острым запахом навоза, По деревне кое-где скрипели ворота, в соседском дворе слышались заспанные голоса. Старик прошелся по гумну, посмотрел на капустную рассаду в приподнятом от земли деревянном срубе и подумал: «Пожалуй, постоит эдакое тепло — пора и высаживать, надо грядки готовить», посмотрел на одонья старого хлеба, сказал сам себе: «Вот этой кладушке шесть годов, этой пять, надо перемолотить в междупарье, а то кабы мыши не переточили… И откуда берется эдакая вредная тварь!» — и привалился к аккуратно сложенному омету просяной соломы, взял былинку в рот, начал задумчиво жевать ее беззубыми деснами. Прямо перед его глазами стояла большая рига с крепкими тесовыми воротами, дальше виднелся прочный плетневый двор с рублеными закутами, амбаром, клетями; между двором и ригой зеленел лужок, стоял еще амбар с навесом, желтелись высокие ометы, возвышалась круглая шапка отлично прибранного сена. Все постройки были крыты «под, начес», красиво, гладко; под навесом, оглобля к оглобле, стояли четыре сохи с сверкающими сошниками, лежали друг на дружке крепко связанные бороны; ток перед ригой был выметен и утоптан, лужок зеленелся, точно вымытый: нигде соринки не валялось зря, все веселило глаз чистотою, прочностью и хозяйственным порядком. Старик смотрел и думал: «Эдакая у меня строгость да аккуратность в дому… Ну-ка, у кого теперь так-то прибрано, вывершено, подметено… Так-то крепко да уемисто? Соломка-то — любо поглядеть. Ригу перекрыл, во дворе новые плетни заплел, печь избяную переклал по-белому… У кого столько одоньев старого хлеба, столько рассады, столько лозинок на огороде? Разве у Шашловых… так ведь те недаром богачи прозываются». Заря разгоралась, туман с реки уползал в вышину, навоз курился тоненькими, едва заметными струйками, свежераспаханная земля становилась все чернее и чернее. Затопили печки; над трубами заклубился румяный дым; начали выгонять скотину в стадо; ворота точно пели на разные голоса: там хриплым басом, там пронзительно и тонко, там нежным, певучим голоском; пастухи хлопали кнутами, бабы звонко кричали: «а-рря! а-рря!»… «вечь, вечь, вечь!»… «тпружень, тпружень… тпружень, родимец тя задави!..», мужики уводили лошадей на выгон; хрюканье, блеянье, мычанье, ржанье смешивались, переплетались между собою и с необыкновенною ясностью разносились в остывшем за ночь воздухе. Немой дотоле Веденеев двор тоже встрепенулся: заревели, отворяясь, ворота, загоготал в конюшне трехгодовалый жеребец, закудахтали куры, слетая с насести; овцы, коровы, свиньи, толкаясь в воротах, побежали к стаду, издавая свойственные им звуки. И Веденей подумал: «Вон протяжно, тонко мычит — это буренка, а точно захлебывается — Машка рыжая; хриплым, удавленным голосом — Машка пестрая, — «давно бы продал, да к молоку хороша; переливается, как в рожок, — красная телка». И между свиньями отличил сердитое хрюканье желторылого борова, и между овцами — наянливое толстоголосое блеянье черного барана с белым пятном на животе, и воскликнул про себя: «Слава богу! Слава богу! Скота хоть бы и у Шашловых».