— Ну, нашамкал ты, а слушать нечего. Да старики-то как, — потянут твою руку?

— А мне что старики? В своем добре я, чать, волен.

— А еще староста называешься. Мирской сход велит выделить, и выделишь.

Веденей растерянно выпучил глаза.

— Как, отец? — пролепетал он коснеющими губами.

— Очень просто. Велит, и выделишь.

Лицо старика дрогнуло, он опять повалился в ноги управителю.

— Батюшка! Отец родной!.. Заступись!.. Что ж это будет такое?.. Сколько лет наживал… маялся… ночей не спал… Благодетели вы наши!

— Слушай, староста, — строго сказал Мартин Лукьяныч, — встань. Я тебе русским языком толкую — нельзя.

Было время, я бы тебе слова не сказал. А теперь нельзя.

Хорошо ли это, худо ли, нас не спрашивают. Нечего и толковать. Теперь ты говоришь — пускай побирается, а я тебе говорю — глупо. Хороший работник, баба — хорошая работница, по-прежнему прямо на тягло бы посадили.

И тягло было бы не в убыток помещику. А ты говоришь — пусть побираются. Но это дело твое, там уж ты с стариками как знаешь. С своей же стороны я тебе вот что скажу… Матрена, позови конторщика!

Агей Данилыч вошел и остановился у притолоки.

— Дымкин, — сказал Мартин Лукьяныч, — посмотри в книге, сколько долгу за старостой. Вот, брат, времена: сын отделяется.

Агей Данилыч посмотрел на Веденея и с сожалением почмокал губами.

— Пороть, пороть надо, сударь мой! — сказал он и пошел в контору, а спустя пять минут доложил управителю:

— Долгу за ним состоит по нонешнее число сто двадцать три рубля семнадцать три четверти копеек.

Веденей безучастно покосился на Агея Данилыча.

— Вот видишь, — произнес Мартин Лукьяныч, — теперь ты помрешь, кто ж мне будет платить?

— Расплатимся, отец… бог даст, расплатимся… — вялым голосом пробормотал Веденей.

— То-то, расплатимся. Никитка твой не женат; помри ты, неизвестно, что будет.

— Бог даст, женим… женим…

— Это когда еще будет. Теперь скажи на милость, как же я не дам земли Андрошке или не велю принимать его на барщину? Жалко-то мне тебя, жалко, но все же господскую копейку я должен наблюдать. Мой совет: отдели его, дай ему там, чтобы стал на ноги, а потом приходите ко мне, я между вами долг разделю. Слышишь?

— Слышу, слышу, отец… — отозвался Веденей, но отозвался только из приличия, потому что перестал интересоваться словами управителя и едва пересиливал равнодушное и скучающее выражение, готовое проступить на лице.

Мартин Лукьяныч тотчас же заметил это.

— А если не нравится, — сказал он, — приноси долг, и тогда делайте как знаете. Из уважения к тебе могу не давать земли. То есть… когда долг принесешь.

Веденей испуганно взметнул глазами. Правда, у него было семь одоньев старого хлеба, жеребец в полтораста целковых (кому не нужно — дадут!) и, что всего важнее, была зарыта кубышка в подполье, а в кубышке — восемнадцать золотых да десятков семь старинных рублевиков, но чтобы взять да и отдать долг в контору, ему и в голову не приходило, — это было бы ни с чем не сообразно, могло втемяшиться только в очень глупую и нехозяйственную башку. Не такова была башка старосты Веденея.

— Что ты, что ты, отец, — зашамкал он жалобным голосом, — да откуда сразу эдакие деньги?.. Да меня хоть распотроши… И так-то бьешься через пень колоду… И так, кабы не твоя милость, не знать, что и делать… Благодетели вы наши!

— Ну, как знаешь. Я сказал. Прощай. Да! Погоди немножко… Матрена! Возьми самовар, напой старосту чаем.

Оставшись с конторщиком, управитель сказал:

— А, Дымкин… в самом деле, какие времена! Какой двор рушится! До чего дожили!.. Жаль. И ведь что скверно — дурной пример. Теперь и пойдут делиться, анафемы, и пойдут. Если бы еще брат с братом. Брат с братом всегда делились. Но это ведь сын с отцом… Ты подумай! Дурной пример, дурной.

— Удивительно-с, — согласился Агей Данилыч, — нарочитое помрачение умов, сударь мой. Мировые учреждения, земство, гласный суд… К чему это-с? Для какой надобности? Для мужика, если вы хотите знать, одно учрежденье — конюшня-с. Отодрать его на конюшне, вот ему и учрежденье. С какой стати-с?

Мартин Лукьяныч тяжко вздохнул и, подойдя к окну, стал смотреть на дорогу.

— То-то и оно-то, Агей Данилыч, что нас с тобой не спрашивают, — сказал он и, помолчавши, добавил: — Чтой-то, я смотрю, Николая не видать?.. А ты читал — в газетах пишут — холера? Как бы к нам не пожаловала.

— Все больше чернядь мрет, — равнодушно сказал Агей Данилыч, — и в сорок восьмом году и в тридцатом — все чернядь валила. От необразования-с.

— Ну, не говори. Бог захочет, и образованного настигнет. Это ты не говори… Чтой-то он запропастился?.. Да!

Я и забыл… Напиши, пожалуйста, записочку волостному писарю, что, мол, Мартин Лукьяныч просит, чтоб Андрона высекли. Он уж знает там… Староста, вот возьмешь тогда записку насчет Андрона, волостному писарю отдашь.

Выпив пять или шесть чашек, — впрочем, больше по привычке пить чай в конторе, нежели из удовольствия, — Веденей устремился домой. Бежал он сгорбившись, мелкими шажками, высоко подымая лапотки, помахивая посошком; глаза опустил вниз, ворчал себе в бороду: «Упросила!.. Должно, еще вчерась удосужилась, хвостом вильнула… Видно, и вправду бают люди — Игнатка-то от него…

Вот и служил и кланялся… Нету правды на свете… Нету… нету… А хти-хти-хти!» Задами, вдоль речки и потом с гумна подошел он к своему двору и остолбенел: с улицы, от избы ясно доносился большой говор. «Никак, сходка, — прошептал он, пристальнее вникая ухом, — и впрямь сходка!.. Ахти-хти-хти…» и опять задами помчался к сборной избе, где жил и посельный писарь унтер Ерофеич. Унтер Ерофеич сидел на крылечке и пил водку из только что початого полштофа. Нос у него так и краснелся над оттопыренными закуренными табаком усами.

— Отец! Что ж это будя?.. — заголосил Веденей, размахивая руками. — Самовольный сход… сход самовольный собрался!.. Надо запрягать, надо запрягать… либо к старшине, либо к посреднику надо ехать.

Унтер Ерофеич допил стаканчик, крякнул, пригладил усы и сказал:

— Что ж, поезжай: арестантская давно по тебе плачет.

— И поеду! И поеду! Что ты меня пужаешь? И ты собирайся.

— Нет, видно, он не поедет, — ему дома хорошо…

— Как ты можешь эдакие слова? Ты, писарь. Вот она, мядаль, аль не видишь?

— Возможно ли не видать. Ты не прибегал, а я уж ее видал, медаль-то твою… Где тут сучка-то была… фю! Раскепка!.. Вон твоя медаль…

Веденей и сам был невысокого мнения о своей медали, но он подумал, что Ерофеич говорит неспроста, вышел из себя и завизжал:

— Ты чью водку-то лопаешь, а?.. Ты думаешь, я не вижу, чья водка-то? Душегубы!.. Христопродавцы!.. Вот погоди ужо — управителю скажу… Погоди, дай в контору сбегать… Он тебя рано попрет из деревни!

— Беги скорей, не опоздай, — сказал унтер Ерофеич и опять выпил стаканчик и закусил.

Староста вдруг с растерянным и утомленным видом сел и молча стал глядеть на унтера. От того места, где собралась сходка, доносился шум. Унтер набил трубку, расправил усы, закурил и внушительно поглядел на старосту.

— Глуп ты, дядя Веденей, глуп, — сказал он по-солдатски, отрывая слова, — знаешь закон? Нет, не знаешь. За что старостой поставлен? За что — неизвестно. Ерофеев знает закон. Он в полку имени его величества ФридрихаВильгельма, короля пруцкого, двадцать пять лет отзвонил.

Что ты медаль суешь? Он пять имеет, шеврон, Егорий.

Вздумал с кем тягаться.

— Полштоф-ат за что взял? — смирным, усталым голосом выговорил Веденей.

— А за то и взял, что знаю закон. Тебе не принесут.

Ты — сиволап, тебе и не принесут. Если хочешь, скажу, кто и принес: Андрон. «Есть закон собирать стариков при семейных разделах?» — «Есть». — «Может обчество понудить родителя, чтоб выделить сына?» — «Может». — «Получай полштоф». — «Давай». Вот и разговор весь. Что есть выше закона, отвечай?.. Управитель? — Врешь. Старшина? — Опять врешь. Господин мировой посредник? — И опять соврешь, ежели скажешь. Выше закона — фухтеля.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: