Ивану Федотычу сделалось ужасно стыдно и грустно.
— Помню, друг, — сказал он, — ты мне этого не напоминай.
Тот отрывисто засмеялся.
— А говоришь — грех! — сказал он и, помолчав, неожиданно добавил: — Убить ее надо.
Долго шли молча. Ивана Федотыча все назойливее и назойливее дразнила мысль убить Татьяну; он стал дрожать с головы до ног, точно в лихорадочном ознобе.
— Возьми ножик и зарежь; у тебя есть ловкий для этого дела, каким ты сучья обрезаешь, — продолжал тот. — У ней моя кровь, порченая, бесстыдная. Ей теперь удержу не будет… Она теперь отведала сладость распутства повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сломить… Эге! Ты это чего трясешься?
— Бога боюсь, — прошептал Иван Федотыч и, подняв глаза, явственно увидал «Емельяна», — будто скосоротился, прищурился «Емельян», засмеялся мелким, язвительным смешком и сказал:
— Ну, ладно, будь по-твоему. Как веруешь: бог всемогущ?
— Да.
— И всеведущ?
— И всеведущ.
— И без его воли ни один волосок не спадет с человека?
— Ни один не спадет.
— Ну, значит, по его воле ты и Татьяну зарежешь.
Иван Федотыч страшно рассердился, замахнулся на «Емельяна», закричал:
— Ты вот что… вот что… Не смей у меня кощунствовать!
— Нет, это ты кощунствуешь, — ответил тот, — вот ты был бы умен, послушался меня, убил бы Татьяну… Что же это, по-твоему? Только и всего, что бог захотел, и ты убил.
Него ж бояться-то, дурашка? Вот ты был бы хозяин, а я работник. И ты сказал мне: поди и исполни это дело; и я пошел и исполнил, как ты сказал, — и стал бы бояться тебя за то, что исполнил по сказанному… Глупо, Иван Федотов!
— От дьявола, а не от бога — зарезать человека, — сказал Иван Федотыч.
— Эх ты баба, баба! Где ты его видел, дьявола-то?
Да и кощунствуешь: иже везде сый господь! Где же ты дьяволу-то нашел место? В боге, что ли?
Иван Федотыч смешался и, не зная, что возразить, сказал:
— Держава сдвинется…
— Так, так. Ты вот Николая-то вразумлял, а он взял да надругался над тобой, пуще чем ножом тебя зарезал, — и с какой-то злобною радостью «Емельян» стал глумиться над Иваном Федотычем, поносить его непристойными словами, давать ему насмешливые прозвища.
— Друг! Ведь держава Ъдак-то сдвинется, — тоскливо прошептал Иван Федотыч.
— А ты почем знаешь, может, ей и надо сдвинуться?
Кто ты такой, чтоб уследить господа? Вон в Луку тине дьякон родных детей зарезал, так и перехватил горлушки, — кто ему повелел? Я тогда барину наябедничал, высекли тебя… кто тому первая причина? Нет, Иван, первой причины аще не от господа бога!. Значит, держава сдвинется— опять-таки от бога, — и, помолчав, выговорил: — А я тебе вот что скажу: и бога-то нет.
— Ну, ну…
— Право слово, нет. Рассуди, кто его видел? Сам апостол говорит: «Бога никто же видел, нигде же». Ему ли не знать? Ты говоришь — любовь… Где она? Сам ты рассказывал о Фаустине, как он понимал жизнь… И это истина.
И премудрый Соломон так понимал, и мы с тобой понимаем, ежели не заслонять глаза. Нет, друг, бога нет.
— Кем же вся быша, коли не богом?
— Спроси! — нахально отрезал «Емельян». — Видел, в балаганах куклы пляшут? Ну вот, скучно стало неизвестно кому, он и наделал кукол. Сидит там себе, дергает пружины, а куклы прыгают… То-то, чай, покатывается со смеху!
— А все-таки я не согласен Татьяну убивать, — с неожиданным упрямством заявил Иван Федотыч и прибавил шагу, стараясь попадать нога в ногу с быстро идущим «Емельяном». Опять долго не прерывали молчания.
— А не согласен, еще того проще, — заговорил «Емельян» искренним, растроганным голосом. — Чего тебе зря мучиться? Знаешь Черничкин омут? Пойдем туда… Кинешься с обрыва, как ключ ко дну, смерть легкая, покойная…
Друг, друг! Ничего нет приятнее смерти… Ну, какая теперь твоя жизнь? То ли ты супруг, то ли ты злодей, Татьянин…
Что ей остается? Ей остается одно: либо обманывать тебя на каждом шагу, либо мышьяку подсыпать… «Над дщерию бесстыдною утверди стражу», сказано. И еще: «Не даждь воде прохода, ни жене лукаве дерзновения». Ах, сколь это горько, искренний мой, сколь постыло!.. Ведь ей жить хочется, ведь в голове-то у ней молодой хмель играет… А ты что? — Ты не человек, ты бельмо на Татьянином глазу.
Не будь тебя, глядишь, честно выйдет замуж, обретет счастье. Обманывать никого тогда не придется, кровь моя дурная уляжется, бабьи увертки на ум не взбредут…
А, друг?.. Да и любопытно же, я тебе скажу, умереть!
Тут два конца: либо ничего не будет, либо все сокровенное постигнешь. Оба конца на выигрыш. А, как думаешь?
Иван Федотыч не ответил. Он заплакал; какая-то сладкая грусть им овладела… Всё шли. Стало рассветать.
— Ветер дул порывами. Косматые тучи мчались разрозненными стадами. Небо все более очищалось. В белесоватом сумраке уныло начинали выступать окрестности; видно было, как вздымались седыми волнами примятые хлеба, чернели зубчатые вершины леса… Совсем близко мрачным, свинцовым отливом блеснула река, зашумел камыш.
Изрытые холмы нависли над водою.
Это был Черничкин омут. Иван Федотыч подошел к обрыву, заглянул туда. Сердце его тоскливо— сжалось, ему сделалось страшно этого дикого и пустынного места.
Он отступил, осмотрелся… Никого не было. На той стороне реки раздался плеск, стукнуло весло о корму, охрипший со сна голос крикнул: «Савка, а Савка!.. Шут тебя знает, куда ты их поставил… Полезай! Ничего, тут не глыбко…
Вот, брат ты, мой, кабы полны вентеря вытащить!» Внезапно точно кто отпустил не в меру натянутые струны в душе Ивана Федотыча. Он как будто видел мучительный сон и, проснувшись, настолько овладел сбитым с толку и все еще дремлющим сознанием, что понял, что это был сон. Приятное чувство облегчения разлилось по всему его телу.
Но такое чувство не успело вызвать в, нем ни одной соответствующей мысли, ни одного связного представления; оно только вспыхнуло, осветило тягостную путаницу сознания и не то что погасло, а тотчас же сменилось глубокою усталостью.
Он лег, где стоял, прямо на мокрую траву, и крепко заснул.
Горячий блеск пробудил его… Заливы, плесы, омут, столь угрюмый ночью, ближние и дальние извивы реки, поля и степь, обрызганные росою, удивительно прозрачное небо — все сверкало навстречу восходящему солнцу. Ветерок едва тянул… Серебристый звон жаворонков радостными и нежными переливами рассыпался в воздухе. Из ближнего леса доносилось разноголосое щебетанье. Иван Федотыч открыл глаза, быстро зажмурился от сильного блеска, потом опять взглянул… пришел в себя, узнал место, — это было верстах в десяти от Гарденина, — и пробормотал:
— Господи, господи, куда это я попал?
Вдруг восторженная детская радость им овладела. Его душа как будто отозвалась согласными тонами на все, что делалось кругом него; в ней точно запело и засверкало, повеяло бодрою утреннею свежестью… Все происшедшее он припомнил до мельчайших подробностей; но ни одно из прежних ощущений не возвращалось к нему, прежние мысли казались несообразными. Все теперь представлялось ему в ином свете. Мысли с какою-то даже торопливостью подлаживались к новому, утреннему настроению Ивана Федотыча, оживляли его бессознательную радость. «Что же это я?.. Надо идти, — сказал он громко. — Танюша теперь невесть что подумает… Ах ты, горюшечка моя милая!» — и быстро зашагал по меже к Гарденину.
Окрестности, вчера еще тусклые и печальные, истомленные засухой с неясною и скучною далью, казались преображенными. Они точно раздвинулись, сделались шире, просторнее, светлее, заиграли свежими и сочными красками, оживотворились каким-то ликующим выражением. Потому что это было после грозы.
XII
Как ждали и как встретили холеру в народе и в застольной. — Николай являет из себя отпетого человека — Чем занимается Иван Федотыч. — Татьяна — Страх Агафокла — «Понурая женщина в черном». — Мысли старые как мир. — Убийство — Смерть «афеиста» — Радикалка Веруся, становой Фома Фомич и следственное производство. — Встреча.