К Битюку приближалась холера. Как всегда перед каким-нибудь действительно крупным событием, в народе ходили странные слухи, рассказы и легенды. Где-то упал камень на поверхность воды и возмутил воду. И около места, где упал, дрогнула ясная поверхность воды, заколыхались вперебивку сильные волны и, все уменьшаясь и уменьшаясь, раздробились в мелкую, едва заметную зыбь. Упал камень где-то ужасно далеко, но еще весною в окрестностях Гарденина можно было приметить тихую зыбь слухов и ожиданий. В половине июня эта зыбь поднялась, в конце — превратилась в тревожное и сумрачное волнение; в начале июля появились рассказы очевидцев, как «валом валит» народ в Царицыне, Борисоглебоке и еще ближе к Битюку. Погода стояла знойная, сухая, благоприятная для созревания хлеба. Урожай предвиделся изобильный. Тем не менее даже по внешнему виду тех, для кого урожай больше всего был важен, чувствовалась беда. В начале покоса еще слышались песни; затем их сменили серьезные разговоры, вздохи, тревожное настроение духа. Шутки, смех, жилейки, пляска — все исчезло. Кое-где на бабах и на девках появились темные платки. То, что называется «междупарьем» — от первой пахоты до того, как начинают косить рожь, — обыкновенно проходит весело в деревне; вместо хороводов, конец которым на Троицу, собирается «улица», от вечерней зари до утренней поются песни, а днем бабы и девки сидят где-нибудь в тени: шьют грубое платье к страде, сучат «свясла», вяжут, чинят или копаются в огороде, поливают капусту, выбирают «посконь» из конопли; мужики отбивают косы, прилаживают к ним грабли, готовят телеги. Вся работа легкая, которая делается «спрохвала».
Но теперь именно в междупарье особенно поднялась зыбь, потому что работа не мешала сходиться, говоритв, передавать слухи, потолковать с прохожим человеком, думать о том, что неотвратимо надвигалось откуда-то. «Улица» сначала собиралась, пробовали даже затягивать песни, но не доканчивали. Девки жались друг к другу, старались держаться потеснее и до зари говорили вполголоса о том, что узнали за день от отцов, от братьев, от какой-нибудь странницы. А потом и совсем перестали собираться, потому что было жутко. И оттого ли, что было жутко, или от других причин хворали более обыкновенного. И хворь приходила странная: внезапно схватит, внезапно отпустит. Иногда случалось, что уж думали — с человеком холера, посылали за попом, бежали к знахарке, если была под рукою. Однако проходило несколько часов, и человек выздоравливал.
В усадьбе принимались меры. Когда появились слухи, что холера недалеко, Мартин Лукьяныч тотчас же послал телеграмму во Флоренцию, где в то время пребывала Татьяна Ивановна. Был получен ответ: немедленно купить на двести рублей лекарств и раздавать бедным. Каких лекарств — это был вопрос. Управитель снарядил Агея Данилыча в город спросить в аптеке и купить. Агей Данилыч возвратился, нагруженный каплями, порошками, микстурами, опием, горчичным и нашатырным спиртом. К сему аптекарь присовокупил наставление, как употреблять Рожь поспела, началась уборка; дозревала озимая-пшеница. Пшеница родилась неслыханной густоты, так что приходилось не косить, а жать ее. Десятого июля Мартин Лукьяныч поехал на базар нанимать жнецов. Обыкновенно с базара он возвращался поздно и всегда навеселе, потому что съезжалось много знакомых — приказчики с купеческих хуторов, торговцы, управители, — кончали свои дела и пили.
На этот раз случилось не так. Еще раньше обеда Николай увидел быстро подъезжавшую взмыленную тройку и бледное, беспокойное лицо отца. Он испугался, выбежал на крыльцо, крикнул:
— Что с вами, папенька?
Мартин Лукьяныч, не отвечая, вылез из тарантаса, — движения его были необыкновенно медленны, — вошел, не снимая верхней одежды, в контору, сел л сказал:
— Ну, на базаре неблагополучно.
— Неужели холера?
— Она. Схватила однодворца из Боровой, не прошло часа — помер.
Агей Данилыч повернулся на своем стуле, заложил перо за ухо, оправил пальцами височки и спокойно проговорил:
— Теперь, сударь мой, зачнет косить, теперь чернядьдержись…
— Что ты толкуешь, Дымкин? — сердито проворчал Мартин Лукьяныч. — Вон в Борисоглебске купцы мрут…
Да еще какие — первогильдейские!
Агей Данилыч недоверчиво ухмыльнулся и опять углубился в свои бумаги.
— Базар-то вмиг разбежался, кто куда, — добавил Мартин Лукьяныч, потом встал и пошел к себе.
Немного спустя Николай пошел за ним. Мартин Лукьяныч стоял у растворенного шкафа и капал на сахар из темного пузырька.
— Что-то будто покалывает, — сказал он сыну, бросая в рот пропитанный рыжеватою жидкостью сахар, и добавил, как бы оправдываясь: — Все лучше.
Николаю был смешон этот страх. До него не достигали тревожные слухи о холере в том виде и с тем трепетно-таинственным выражением, с которым они ходили в народе. Раза два ему случилось быть в застольной, когда там рассказывали о холере. Говорили о том, что холера — женщина, что она — без носа, понурая, в черном, что где-то было видение: явился старец в алтаре, сказал попу, чтобы под престол посадили на ночь отрока, и в ночи опять явился и сказал отроку, что мор будет три полнолуния. Все это до такой степени было глупо и суеверно, что не сделало ни малейшего впечатления на Николая Но главным-то образом настроение в застольной совсем не походило на то настроение, в котором находилась деревня. Народ здесь собирался все молодой, — или из дворни, или как-нибудь иначе оторванный от того, чем жила деревня; у всякого было свое, изо дня в день одинаковое дело; были чвесьма определенные заботы, — и дела и заботы, потому имеющие великую важность, что либо конюший, либо управитель считали их важными и строго взыскивали за малейшую неисправность Тут отчасти повторялось то же самое, что и в полку во время войны: твердо натянутая узда власти как бы снимала с отдельных лиц заботу о завтрашнем дне, о действительно важных вопросах жизни; внезапная и мучительная смерть, бедствие, страдание — все это были пустяки в сравнении с тем, что скажет вахмистр Свириденко, если увидит надорванную подпругу у седла, или фельдфебель Горихвостов приметит ржавчину на ружейном замке, или Капитон Аверьяныч найдет, что плохо вычищена лошадь. Зимою в застольную заходили коротать вечера семейные, немолодые — люди, не так зависимые от начальства; эти люди могли бы теперь приподнять настроение застольной, придать ему более серьезности, вдумчивости, — и более страха, разумеется, — но летом они почти не появлялись в застольной. Таким образом, когда Николай оборвал разговор о видении и сказал, что это ерунда и что холера тоже ерунда, то есть что она баба и что если придется умирать, так черт ее побери: двух смертей не бывать, одной не миновать, — то такое невозможное в деревне поведение встретило в застольной самое полное сочувствие, и рассказы о холере живо сменились смехом и шутками.
Гораздо важнейшее занимало Николая. Он не переставал думать, как бы повидаться с Татьяной. После того как он не посмел дождаться возвращения Ивана Федотыча и все-таки встретился с ним и понял, что тот все знает; после того как он думал, что умрет от стыда и отчаяния, позорил и срамил себя самыми отборными словами; после того как стихла гроза и часы пробили полночь, — он бросился в постель, отлично выспался, с радостью вскочил, когда яркий солнечный луч упал ему на лицо, с аппетитом наелся сдобных лепешек, напился чаю и на отдохнувшем Казачке во всю прыть помчался на хутор и всю дорогу думал только о том, как красива Татьяна, как весело блестит солнце, блестит мокрая трава, колышутся освеженные нивы, звенят жаворонки в синем небе… как весело и приятно жить. После, на другой, на третий день, спустя неделю, к нему опять приходили прискорбные мысли, припадки самообличения, упреки совести, но… как тучки на лазури: покажутся и в горячих солнечных лучах растают. Потому что то, что йазалось ему счастьем, подобно солнцу разгоняло то, что казалось ему злом Он знал, что теперь уж не может показаться на глаза Ивану Федотычу, — ну, что же, жалко, да ведь делать нечего. Мало-помалу он даже так подстроил свои мысли, что не хочет встречаться с Иваном Федотычемг нестерпимо-де видеть старика, который сознательно губит молодую женщину, мешает ей любить, кого она захочет, мешает их счастью. Мало-помалу Николай, когда ему случалось думать об Иване Федотыче, начал его называть просебя «Кащеем», стал питать к нему что-то вроде ненависти.