Но страннее всех Дюи Дэлл себя повела. Я удивился. Я понимаю, почему люди называли его чудным, но никто на него и не обижался поэтому. Вроде сам он тут ни при чем, как и ты, и злиться на это — все равно, что злиться на лужу, если ступил туда и забрызгался. А еще мне всегда казалось, что он и Дюи Дэлл многое понимают между собой. И если бы я захотел сказать, кого из нас она больше любит, я бы сказал — Дарла. Но когда мы зарыли и заровняли, выехали из ворот и свернули в проулок, где ждали те люди, когда они вышли и подступили к нему, а он отскочил назад, то первой, раньше Джула, на него кинулась она. И тут я, кажется, понял, как узнал Гиллеспи причину пожара. Она не промолвила ни слова, даже не взглянула на него, но, когда те люди сказали ему, чего им надо, что хотят забрать его, она кинулась на него, как дикая кошка, и одному из них пришлось бросить Дарла и держать ее, а она дралась и царапалась, как дикая кошка; другой вместе с папой и Джулом повалили Дарла и прижали к земле, а он лежал на лопатках, глядел на меня и говорил:

— Я думал, ты-то мне скажешь. Не думал, что ты не скажешь.

— Дарл, — сказал я. Но он опять стал биться — и он, и Джул, и второй человек, а первый держал Дюи Дэлл, а Вардаман кричал, и Джул приговаривал:

— Убить его. Убить паскуду.

Нехорошо. Как нехорошо. Худое дело не сходит с рук. Не сходит. Я хотел ему объяснить, а он сказал только:

— Я думал, ты-то мне скажешь. Не потому я… — сказал и начал смеяться. Второй человек оттащил от него Джула, а он сидел на земле и смеялся.

Я хотел ему объяснить. Если б только я мог подойти, сесть хотя бы. Но я попробовал ему объяснить; он перестал смеяться и глядел на меня снизу.

— Ты хочешь, чтобы меня увезли? — спросил он.

— Тебе лучше будет, — я сказал. — Там будет спокойно, никаких волнений, ничего. Тебе будет лучше, Дарл.

— Лучше, — сказал он. И опять начал смеяться. — Лучше, — еле выговорил от смеха. Он сидел на земле и смеялся, смеялся, а мы глядели на него. Нехорошо. Как нехорошо. Будь я неладен, не понимаю, над чем тут смеяться. Нет человеку оправдания, если нарочно губит то, что другой построил в поте лица и что хранило плоды его труда.

Но не знаю, есть ли у кого право говорить, что — сумасшествие, а что — нет. Словно бы в каждом человеке сидит кто-то такой, кто превзошел и безумие и разум, и наблюдает разумные и безумные дела его с одинаковым ужасом и одинаковым изумлением.

ПИБОДИ

Я сказал:

— Конечно, когда прижмет, можно отдаться Биллу Варнеру, чтобы он лечил тебя, как бессмысленного мула, но, если ты Ансу Бандрену дал загипсовать себя цементом, у тебя, ей-богу, больше лишних ног, чем у меня.

— Они хотели, чтобы мне полегче было, — сказал он.

— Хотели, дьяволы, — сказал я. — Какого дьявола Армстид-то разрешил уложить тебя опять на повозку?

— Да уж оно ощутительно сделалось. Некогда нам было ждать.

Я только посмотрел на него.

— А нога нисколько не беспокоила, — сказал он.

— Разлегся тут и будешь мне рассказывать, что шесть дней ехал на повозке без рессор, со сломанной ногой и она тебя не беспокоила.

— Сильно не беспокоила.

— Хочешь сказать, Анса она мало беспокоила? Так же мало, как завалить этого беднягу посреди улицы и заковать в наручники, словно убийцу. Рассказывай. Расскажи еще, что тебя не будет беспокоить, когда тебе вместе с цементом снимут с ноги шестьдесят квадратных дюймов кожи. И не беспокоит, что до конца дней будешь хромать на одной короткой ноге, — если еще встанешь на ноги. Цемент, — я сказал. — Черт возьми, ну что бы стоило Ансу отвезти тебя на ближайшую лесопилку и сунуть твою ногу под пилу? Вот бы и вылечил. А потом бы ты сунул его шеей под пилу и вылечил всю семью… Кстати, сам-то он где? Что новенького затеял?

— Лопаты одолжил, теперь понес обратно.

— Вот правильно, — я сказал. — Конечно, ему надо одолжить лопату, чтобы похоронить жену, — а лучше бы прямо могилу одолжить. Жаль, и его заодно не положили… Больно?

— Можно сказать, нет, — ответил он. А у самого пот по лицу течет, крупный, как горох, и лицо — цвета промокательной бумаги.

— Ну конечно, нет. К следующему лету прекрасно будешь ковылять на этой ноге. И она не будет тебя беспокоить — нисколько, можно сказать… Считай, тебе повезло, что второй раз сломал ту же ногу.

— Вот и папа говорит то же самое.

МАКГАУЭН

Стою я за шкафом с лекарствами, наливаю шоколад, как вдруг приходит Джоди и говорит:

— Слушай, Комар, там у нас женщина хочет к доктору, я спросил, какого доктора ей надо, а она говорит: «Мне нужно к доктору, который здесь работает», — я говорю: «Никакого доктора тут нет», — а она все равно стоит и заглядывает.

— Что за женщина? — спрашиваю. — Скажи, чтобы поднялась в кабинет к Алфорду.

— Деревенская, — говорит.

— В суд ее отправь. Скажи, все доктора уехали в Мемфис на съезд парикмахеров.

— Ладно, — он говорит и собирается уходить. — А для деревенской — довольно симпатичная.

— Постой, — говорю. Он стоит, а я пошел и глянул в щелку. Но разглядел немного — только что нога у ней хорошая против света. — Говоришь, молодая?

— Для деревенской — прямо цветочек.

— Подержи-ка, — я говорю и даю ему шоколад.

Снял фартук, вышел туда. Очень симпатичная. И черноглазая — из таких, что может и ножом пырнуть, если обманешь. Очень симпатичная. Больше никого в зале не было; обеденное время.

— Чем могу служить? — я спрашиваю.

— Вы доктор?

— А кто же, — говорю. Она перестала глядеть на меня и озирается. Спрашивает:

— Можно, мы туда зайдем?

Было четверть первого, но я пошел и сказал Джоди, чтобы посматривал и свистнул мне, если старик появится, — он раньше часа никогда не приходит.

— Брось ты это, — Джоди говорит. — Вышибет он тебя под зад коленкой.

— Он до часа не приходит. Увидишь, когда зайдет на почту. Только смотри не проморгай, свистни мне.

— Что ты затеял? — спрашивает.

— Ты давай смотри. Потом расскажу.

— А меня потом не пустишь?

— Тебе тут что? — говорю. — Питомник, черт возьми? Следи за стариком. Я удаляюсь на совещание.

И ушел в заднюю комнату. Остановился у зеркала, пригладил волосы, потом захожу за шкаф с прописями, она там ждет. Смотрит на лекарства, потом смотрит на меня.

— Так, — говорю, — мадам. Какие у нас затруднения?

— Женские, — говорит, — затруднения. — И смотрит на меня. — У меня есть деньги.

— Ага, — говорю. — У вас есть женские затруднения или вы хотите женских затруднений? Если так, вы правильно выбрали доктора. — Ну, деревенские. Сами не знают, чего им надо, а когда знают, сказать не могут.

Часы показывали двадцать минут первого.

— Нет, — говорит.

— Что «нет»?

— Этого у меня нет, — говорит. — Вот в чем дело.

Смотрит на меня. — Деньги у меня есть.

Тогда я понял, про что она толкует.

— Ага, — говорю. — У вас что-то есть в животе, и вы этому не рады. — — Деньги у меня есть, — говорит. — Он сказал, в аптеке продают от этого.

— Кто так сказал?

— Он. — И смотрит на меня.

— Не хотите выдавать имя, — говорю. — Который желудь вам в живот посадил? Он и сказал? — Молчит. — Вы ведь не замужем?

Кольца на ней не было. Но они там, может, и не слышали про кольца.

— Деньги у меня есть, — говорит. И показала мне — в платок увязаны, десять зеленых.

— Что есть, то есть, — говорю. — Он вам дал?

— Да, — отвечает.

— Который? — спрашиваю. Смотрит на меня. — Который из них?

— Один только есть, — говорит. И смотрит на меня.

— Ладно, ладно.

Она молчит. В подвале то плохо, что выход только один — и на внутреннюю лестницу. На часах двадцать пять первого.

— У такой красивой девушки, — говорю.

Смотрит на меня. И деньги начала в платок увязывать. Я говорю:

— Извините, я на минуту. — Захожу за шкаф. — Ты знаешь, — говорю, — как один ухо вывихнул? А теперь рыгнет и сам не слышит.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: