Наши инженеры за столом. И настороженность, и неприятность от этого. Торгуют трубами. Сидят важные. Друг друга на “вы”. У нас вообще больше церемоний.
План по улыбкам выполнили вперед на три пятилетки — плохо без языка. Поэтесса-старуха помнит русского солдата первой мировой и его слова: “На пле-чо! Здравья желаю, Ваше императорское величество, ура!”.
Другого солдата, Петра Филиппова, помнит другая, Сольвейг. Он у них жил, работал как военнопленный (1942—1944 гг.). Работал плохо, но пил, пел и играл на балалайке.
Фермер Мартин. Сестра с мужем уехали на три дня в Швецию. 10 тыс. яйценосных кур. Собирает прессованное сено овцам; бегают три ребенка за трактором. Брошенный дом. Отец Бергиты (переводчицы) был на реке Свирь. “Послали”. Кошка Сабина. Бабушка по-шведски — “мур-мур”. “Похмелье” — “крапула”.
Читали рассказы, переводчик Бертель не знал слов “лапти”, “нищета” и т. п. Счастливые люди.
Ночные рестораны. Матти Линд. Красные женщины с цветами.
Картинная галерея в Вазе. “Последние”, уходящий ряд людей в пустоту. Знают лучше писателей-эмигрантов. Книжные магазины забиты. Дорого. Читателей в транспорте нет, только газеты.
Так же гадают на ромашках. Тянутся к нам.
К лучшему, что тетрадка кончилась. А то надоело.
Главное в поездке — Распутин.
Сейчас четыре дня уж, как здесь. Устал рассказывать. Был в издательстве, в ЦДЛ, у Яшиных, снова в ЦДЛ, в иностранной комиссии.
В любезном
Михаил Чванов • "...Всего мира Надеждо и Утешение" (Наш современник N4 2004)
Михаил Чванов
“...всего мира Надеждо
и Утешение”
Кто-то считает — по дурости, а я с некоторых пор считаю, что специально: с детства нас звали в дальние дали, уводили из родных мест — в том числе по всевозможным комсомольско-молодежным и иным путевкам, чуть ли не с пеленок прививая мысль, что лучшая доля ждет нас где угодно, только не в родном селе или деревне. И строили мы заводы, плотины, нефте- и газопроводы зачастую, как теперь оказалось, для чужого дяди в чужих странах, для других народов, а они в благодарность за это нарекли нас оккупантами, и, кроме всего прочего, оказалась впусте коренная, сельская Россия. Сейчас вставать бы на ноги, а уже некому почти, нас на планете все меньше и меньше, в оставшихся редких деревнях все больше одни старики...
Увела и меня молодость из родного села. На то много было причин, в том числе и змея-романтика. И мало кого из родственников, тем более народившихся после меня, я в родном селе знаю, и стал я для него почти чужим, приезжал редко, больше встретиться не с родственниками, не с односельчанами, а с прекрасной рекой Юрюзанью, послушать тихий звон ее перекатов, да с горой Сосновкой, на которой провел я свое не очень радостное послевоенное детство и которой поверял свои горькие тайны.
Я много где был, спускался в глубочайшие пещеры, поднимался к кратерам высочайших действующих вулканов, искал в Арктике пропавшие экспедиции. Искал, оторванный от корней, может, прежде всего, самого себя; теперь можно сказать честно: не нашел. По глупой молодости не задумывался: где — рано или поздно — придется лечь в мать сыру землю. Казалось, какая разница, где лечь. Мечталось даже порой: чтобы не обременять никого хлопотами, вот взять и пропасть без вести в той же Арктике...
Но, как говорится, человек предполагает, а Бог располагает. Еще сравнительно недавно я не мог даже думать, что в судьбе у меня, тайно крещенного, но почти до седой бороды не носящего креста, встанут два порушенных православных храма, — теперь я понимаю, что не случайно, а по Божьему промыслу, — в которые я, словно кирпичи, вложу часть своей жизни: Дмитриевского — во имя великомученика Дмитрия Солунского, покровителя всех славян — на юго-западе Башкирии, в родовом селе-имении великого русского писателя Сергея Тимофеевича Аксакова с символическим названием Надеждино, счастливым образом соединившего в себе славянскую и тюркскую кровь (а сыновья его, великие славянофилы Константин и Иван, по матери-полутурчанке вообще были прямыми потомками пророка Мухаммеда), и Свято-Никольского — на северо-западе республики, в основанном еще Строгановыми самом древнем русском селе в Башкирии, в Николо-Березовке на Каме — во имя Святителя Николая Мирликийского (его, кстати сказать, почитают и мусульмане), к чудотворной иконе которого в предчувствии вселенских бед России дважды приезжала великая княгиня, позже причисленная церковью к сонму святых, великомученица Елизавета Федоровна. Но по-прежнему я был бесприютен в смысле последнего дня.
Родительское кладбище волею судеб оказалось посреди соседнего села-райцентра, постепенно наехавшего на мою умирающую Михайловку. Отец мой, инвалид Великой Отечественной, вынужден был уехать из Михайловки в поисках лучшей доли — и лег пусть и в родную уральскую землю, но не на родительском кладбище. Я же просто-напросто отгонял мысли о последнем своем пристанище: время покажет.
Но однажды в Югославии, оставшись один на блокпосту после прощания со своими сербскими друзьями перед обратной дорогой на Родину, вслушиваясь в недалекий постук тяжелого пулемета, я вдруг вздрогнул и сжался от такой безысходной бесприютности и одиночества! Мне было страшно не потому, что могу погибнуть, а потому, что могу лечь в чужую землю, хотя Югославия для меня не чужая страна, не говоря уже о том, что к тому времени я воочию убедился, что треть ее кладбищ — русские могилы. Да и в немногих других странах, где мне в последние годы по делам Международного фонда славянской письменности и культуры пришлось побывать, — в Болгарии, Чехии, Греции, Польше, — меня тянуло не в магазины и даже не в музеи, а на кладбища, и везде я натыкался на русские могилы. И в тот тяжелый для меня вечер я понял, что хочу лечь единственно в родную землю, среди берез у башкирско-татарско-русского села Малояз, видимо, по Божьему промыслу в не столь давнее время образовавшегося из трех деревень: в конце тридцатых годов теперь уже прошлого века сгоревший почти дотла Татарский Малояз стали заново отстраивать как районный центр, между башкирской деревней Каратавлы и русской переселенческой Михайловкой, а со временем все срослось воедино.
Но связи с родной деревней не было, так и жил я, время от времени наезжая в нее чуть ли не тайно. И вот неожиданно позвонил мне Иван Григорьевич Юдин, дальний мой родственник, в прошлом райкомовский шофер (и не просто райкомовский, а чуть ли не всю свою жизнь первых секретарей возил, они время от времени менялись по разным причинам, а он оставался):
— Храм мы в Михайловке собрались ставить. А народу-то нет. А который есть, то все нищие. Может, чем смогли бы помочь? — И как бы опережая мой ответ: — Слышали, Дмитриевскому храму в Надеждино колокола подарили, помогаете Свято-Никольскому в Hикoлo-Бeрeзовке под Heфтeкaмcкoм... — Резануло меня это обращение на “вы”, как к чужому, тем более что я был на полтора десятка лет его моложе, но что делать — сам заслужил.
Ухватился я за этот звонок как за соломинку. Понял: не столько земляки нуждаются в моей нищей писательской помощи, сколько, может, простительно протягивают руку мне, отбившемуся от родства, почти вселенскому человеку. А самое-то главное — вселилась в меня какая-то надежда. Если уж в моей почти обезлюдевшей Михайловке собрались храм ставить, значит, не все еще так безнадежно.
Удивительно: всего за девять месяцев встал в деревне — пусть небольшой, пусть деревянный — храм! И что для меня принципиально, особо важно: приезжая несколько раз во время строительства церкви, я видел на строительстве меньше русских мужиков, чем татар и башкир. И не случайно, что кроме Ивана Григорьевича Юдина, удостоенного медали святого благоверного князя Даниила за великие труды по постройке храма, Святейший наградил медалью преподобного Сергия Радонежского первой степени башкира, главу администрации района Баязита Габидулловича Ибрагимова, которого, правда, скоро сняли с должности. Справедливо или нет, не мне судить...