Паруса царевы широки, высоки, а Степановы три паруса маленькие. Большой парус быстрей бежит, — догоним, думают слуги царские.
А Степан назад оглядывается. «Батюшка, низовенький, выручай!» Лодка его стрелой летит, чуть воды касается, за кормой брагой пенистой волна кипит. Ветер свистит, паруса полощет и в уши Степану нашептывает: «Степан Тимофеич, Степан Тимофеич, лева опущай, права приворачивай, о бел камень на повороте не расшибись. Мы подхватим сейчас твой парус, в чисто море вынесем…»
И больно уж рад Степан Тимофеич, что догадался под белый парус сесть, — пропадать бы ему под большим парусом.
Да, Волгу-то он знал так же отменно, как сердце свое.
И государевы кораблики стрелой летят, — только бы им миновать остров, а там в рукаве они Степанов парус нагонят.
По небу туча плывет черным-черна. Завыл, застонал ветер в мачтах, поперечинки трещат, паруса рвет, корабли в разны стороны бросает, обрывки парусов треплет, носит.
— Сажай паруса! Снимай! — кричат с главного-то корабля.
На таком ветру большое полотнище сними попробуй.
Дернули парус вниз, — не идет, буря не дает. Как покрепче-то ветер рванул парус, надул, тут вверх дном головной корабль и опрокинуло, о каменный остров ударило, на красный берег выбросило.
А другой-то корабль изловчился, мимо острова, мимо того страшного места пробежал, за ним и другие проплыли. За островом плесо влево повернуло, на рукав вышли, низовой теперь дует не по ходу, а поперек Волги. Паруса пуще прежнего полощет. Затрещал головной корабль, набок его клонит, мачты на нем в дугу выгнуло.
— Сажай! Руби отноги! — командуют.
Бросились отноги рубить, да не успели. Поперечинка рухнула с треском, с грохотом, словно из пушки выстрелило. Тут опять верховой начал дуть, ударил в лоб. Якоря кинули. А ветрище такой разгулялся — с якорями судна тащит назад. И вот, братец ты мой, — поверишь или нет? — как все вышло-то. Якоря, значит, бросили, глядят — с низовья навстречу парусов белых несчетно число. Да ходко как они подплывают. И такие огромадные, почитай до самых облаков мачты подняты. Откуда взялись? Досель такого-то на Волге и старики не видывали, и по морям под такими парусами не плавали — больно белы да широки.
— Что за караван такой?
Главный-то государев слуга и говорит:
— Ну, пропали, это Стенька Разин снизу своих на подмогу двинул… Так оно и есть… А мы на якорь сели. На дно всех отправят…
Другой ему:
— А может, то облака плывут?
А уже сумеркаться начало.
— Облака! Эти облака покажут тебе кузькину мать, как поближе подплывут.
И давай скорей снасти налаживать да потемну-то от тех парусов ухлестывать. Вот они как Степана-то Разина боялись! На их счастье, попутный снизу подул. Ну и успели, унесли головы. А то нивесть бы что тут было…
Темнеть стало. Плывет Степан Тимофеич под белым парусом.
Ветер парус полощет, стружок не то по воздуху летит, не то по воде плывет. И чудится Степану Тимофеичу, как ветер шепчет: «Счастье тебе, Степан Тимофеич! Слава тебе, Степан Тимофеич! Зорче гляди, Степан Тимофеич!
Сверху-то за тобой гонятся, на низу под Астраханью перенять тебя хотят. Пронесу я твой парус у них под самым носом».
Так и есть: у морских ворот заслон выставили. Стража не спит, вдаль глядит, прислушивается: не плывет ли кто сверху.
В темноте-то проплыл мимо стражи Степан Тимофеич рукавом тихим около самого берега, а из рукава на простор вольный, в синее море Хвалынское.
На заре видит он: высоко-высоко летят над морем розово-красные гуси-лебеди, весело курлычут, любуются, как гуляет вольный молодец по морю синему под снастью парусиновой. И крикнул Степан Тимофеич, а ему за морями гулом высокие горы ответили:
— Гуси-лебеди, скажите там моим молодцам, донским да заволжским, бедным людям да батракам, кто уцелел, пусть далеко не разбегаются, снова вместе собираются. Свою думу до конца мы не додумали, свое дело не доделали. Придет наш час, — доделаем!
Волжанка-служанка
В воскресный день, в досужный час, сидели ткачи у костерка, вели спотайной совет — свое горе, кабальную жизнь проклинали.
Разговор этот шел на зеленом лугу, на высоком берегу, недалече от большой мануфактуры.
Сидело у костра, ни много ни мало, ткачей дюжина, а средь них Диаклетиан Москвитин — черная копна волос, кари глаза, орлиный нос — молодой рисовальщик, да Галонка Тыра — ткач-бородач, да старик Лука Ковыряло — два рубца поперек лба, голос что ерихонская труба. Кулаком Лука размахивал и такие слова выговаривал:
— А и не было вовек и не быть тому, чтобы Волга-река вспять потекла, чтобы лен-долгунец косили косой, чтобы поросенок яичко снес, чтобы скатерть соткать на подножечном стану, чтобы ваша затея впрок пришлась. Разделают вам спины плетками, узорными салфетками!
А неподалечку примостилася на поваленной березке Маринка-Волжанка — частоплетенная черная коса, темней ночи глаза, сарафан расписной перехвачен узко в поясу. Волжанкой-то ее свои же прозвали за ясны очи, за бело-румяно лицо, за красоту вешнюю. Голос у Маринки, что ручеек ключевой в лесной тени. С малолетства с фабричными людьми дружила, ума-разума набирала, припасала. Ни слова она не молвила, все старших слушала, а поболе всех того, на кого украдкой вполглаза взглядывала, в ком души не чаяла, — на молодого рисовальщика Диаклетиана.
Поспорили ткачи меж собой, да так ни к чему и не пришли. Загоревали пуще прежнего. А Диаклетиан сдвинул шапчонку набекрень, приложил к губам свирельку камышовую.
— Полно-ко горевать. Там увидим, Лука, выйдет ли по-твоему, иль по-моему. Ну-ка споем давай.
Звезды на небе спокойно мигают. В костре сучья потрескивают. Залилась свирель, сердца, души обожгла, всколыхнула, встревожила.
Затянули ткачи старинную, бывалую, у сердца согретую.
— А у нас и своя Волжанка не хуже есть, — повернулся Лука Ковыряло, берет Маринушку за рукавок, тащит на середину. — Попляши со мной.
По подметке, по руке, по ладони, по щеке хлопнул, топнул и пошел-пошел ногами работать: