А и чем не Волжанка-служанка наша Маринка? Сядет дома прясть — как живая снасть, станет песни петь — соловьем звенит, а пойдет плясать — где еще такую плясунью сыскать!
Уморился Лука, оступился Лука, спотыкнулся Лука, покатился Лука. А Маринка вкруг него пляшет, пляшет, платочком машет. От кусточка до пенька, от пенечка до куста, разгорелась, разошлась. Блики полымя на щеках так и плещут.
О ту пору сам купчина, хозяин мануфактуры, обходил сарай спальный, услышал весельбу, пришел на огонек. Стоит за кустом, смотрит, что сыч, слушает, как поют.
Не взять ему, кто тут вихрем носится по кругу у костра: не то девка из Слободы, не то из-за Которости. Уж не сама ли это явилась Волжанка-служанка? У кусточка на одной ножке завертелась, закружилась, сарафан на ней вздунуло цветным парусом.
— Эй вы, полуношники, в сарай пора, — мануфактурщик гаркнул.
Сразу веселье погасло. Плясунья словно рассыпалась мелкой росой по траве, по цветам. Словно месяц скрал. Была и нет.
Вылез купчина к костру.
— Это чья попрыгунья?
Ткачи-то переглянулися.
— Сами не знаем. По берегу гуляла, на огонь забежала да, вишь, и пропала. По всем видам — Волжанка-служанка.
— А о чем она вас выспрашивала?
— Знамо дело: много ли ткем, хорошо ли живем. Выдает ли хозяин муку и поскольку на душу.
Лука Ковыряло молчит, покряхтывает.
— А не спросила, много ли лентяев хозяин зря хлебом кормит?
— Небось это ей и без нас ведомо, — Лука Диаклетиану подмигнул.
Догорал костерок на высоком берегу. Не выходила больше Волжанка на огонек в ту ночь.
— Пустая твоя затея, Диаклетиан, беды наживешь, помяни мое слово, — сказал Лука на прощанье и побрел к себе, на слободку.
Диаклетиан с товарищами — в спальный сарай. Стоял тот сарай на широком пустыре, вокруг — высокий березовый тын с острыми поверх гвоздьями. Вот как хозяин радел о работных людях: знать, боялся, не утащили бы из спального барака ткача-переборщика.
Хоть торцовый-то забор и с гвоздьями, хоть у ворот и сторож с дубиной на плече, перекинулся Диаклетиан через забор. Очутился на высоком берегу, у белого камня, рассыпался соловьим свистом да с прищелком, и выходит к нему из куста плясунья веселая.
Уж как ласкал, целовал ее Диаклетиан, знать, от его горячих поцелуев звезды дождем с неба сыпались. Молодость-то хмельная, неуемная, она ничего не боится, ни в чем ей нет краю.
— Я ведь слышала, тебя хозяин хвалит, твои-то скатерти на царский стол продает. И как это все у тебя выходит: и сам узоры наводишь, и сам на переборном стане ткать умеешь. А узоры-то ты с чего списываешь?
— Самые лучшие с тебя, Маринушка, — он ей в ответ.
— А и полно шутить тебе.
— Не шучу, вот до зорьки просижу с тобой, и узор сама зорька за меня наведет, а уж я-то после сведу с него. Эх, кабы дышать повольготней, не то бы я сделал. Не зря, чай, барин других за полсотни продавал, а как показал мои узоры, сразу за меня с ярославского купца три сотни получил. Э, пропади оно пропадом погано дворовое житье. Здесь хоть тоже кабала, а все-таки чуток получше.
Призадумалась Маринка, затуманилась. Сама-то она была из посадских ремесленных людей, крепостной доли не ведала. Отец ее берда делал. Да рано умер. Жила она с матерью в слободе за Которостью, на базаре лен покупала, пряжу пряла, а мать те тальки носила на мануфактуру. Чтобы пять клубьев оброку не платить за девку, от Приказа таила, говорила, что дочь где-то у барина в дворне живет. Маринка тоже разных притеснений и надругательств много приняла. Приходилось по неделе в подполе у соседей сиживать, когда староста доглядывать приходил, не две ли пряльни у них в избе.
Говорит она другу своему милому:
— Я весной птицам завидую. Поглядишь, летят они, куда им хочется. И так ли сердце зайдется, ничего бы, кажись, не пожалела, жизни бы самой, только бы так же вот хоть один денек пожить: лети — куда захочешь, песню пой — какая по сердцу. И все ты своими глазами видишь, что есть на земле. Даже и смерть-то у птицы красивая. Нет ничего на свете дороже и слаще вольной воли. Давай, Диаклетианушка, будем деньги беречь, копить. Накопим, выкупишься ты, и тогда мы с тобой…
Сколько хороших дум было ими у того камня передумано!..
А разговоры в ту ночь вели ткачи не понапрасну.
Крепко обидел мануфактурщик по зиме мастеровых. Кого на мороз выгнал, кого ради корки хлеба оставил на заведении. Ни соляных, ни дровяных никому не дал.
Ткачи-то и задумали отблагодарить хозяина в такой день, который ему по гроб не забыть. Знали, что за гости в его хоромы въезжи. Кабы не Диаклетиан, может никому бы это и на разум не пришло. Узнал он откуда-то, что царица Катерина по Волге катается, в Ярославль в гости будет, и задумал на хозяина ей жалобу подать.
А и то, старики сказывали, что у ярославских-то дворян и купцов царица Катерина, бывало, и гащивала. Чего было и не гащивать: миллионы на угощенья-развлеченья сыпались.
У ткачей до царицы дельце потайное припасено. Об этом дельце у костра на лугу Диаклетиан с Лукой и спорили. Взяли диаклетианову сторону подножечники и переборщики, порешили жалобу от всей фабрики на хозяина Затрапезнова подать. Диаклетиан ее и писал.
Затрапезнов Диаклетиана-то в Москве купил. Дорого заплатил. Помещик, что продавал своего крепостного мастера-художника, чтоб картежный долг покрыть, знал, какой талант уступает.
Прибежал однажды Затрапезнов в светличную рисовальню, как встрепанный, приказал все работы бросить и готовить скатерть не на продажу, а на особенный заказ — для царского стола. Смастерить узорец небывалый, шелку, серебра и золота не жалеть.
Долго Диаклетиан корпел, спину не разгибал над узорами, сделал такую скатерть, что и словами о ней не сказать. Каждая ниточка в ней, каждое волоконце горит, сияет. А узоры какие!
Скоро уж и царице в Ярославле быть.
Затеял Диаклетиан такую хитрость: может, мужика с жалобой к царице не подпустят, а вот девушек, кои помоложе да с лица привлекательны, тех, может быть, вместе с хозяйскими да княжьими дочками подпустят руку царице поцеловать. Тут и сунуть царице жалобу.
Как одумал, так и сделал. Уговорил свою невесту нарвать букет, жалобу цветком свернуть, запрятать в середку и вместе с букетом царице подать.
Согласилась Маринка. Приоделась чистенько. Лазоревую повязку по заушки повязала, надела поднебесного цвета платье. Цветов нарвала за Волгой, в букет белым цветком вложила потайную грамоту.
В день приезда царицы, когда народ к пристани повалил, и Маринка пришла. Сбоку притулилась вместе с незнакомыми фабричными и слободскими девушками. Гусары-усачи в шляпах с перьями, шашки наголо, на Волжанку глазом косят. Вот это красавица! Словно солнышко, среди девушек ярче всех она светит. Княжьих, купецких дочек с ней и вровень ставить нельзя. Ни одной еще такой красавицы во всем Ярославле и окрест не было.
По другую сторону дороги, на горке, с фабричными — Диаклетиан. У него тоже грамота в картузе наготове. На запас писана, коли Маринке не удастся подать.
Увидали наконец: корабли царицыны плывут, передний корабль под богатым парусом. Музыка гремит, в барабаны бьют, на солнце трубы блещут.
С берега пушки начали палить, земля трясется, над Волгой-матушкой дым гривами. На всех церквах, соборах звонари норовят колокола разбить. На берег-то все дворянство высыпало, купцы за дворянством в затылок, головы в божьем масле, как блины о масленице, блестят маковки. Духовенство с хоругвями, с иконами, с крестом, с ладаном тоже тут.
Простолюдье со слобод, ткачей с затрапезновской фабрики тоже от стара до мала всех силком выгнали, заставили почище нарядиться. Народу — последнее место на берегу. Городьбой по обеим сторонам, где царице пройти, солдаты стоят. Мухе не пролететь, не то, что ткачу протиснуться.