— Что же ты, купчина, какие салфетки ткешь? Такой узор — прямо тебе разор. Выткан сей подвох шелковой ниткой, да хитрой рукой, прыткой.
Ясно: старикашка метит ударить по купецкой толстой мошне.
Купчина много говорить не стал, ключ с пояса, да — к сундуку железному. Поставил на стол мешочек с золотом. И опять все шито-крыто. Вельможе-то дает другую салфетку, тоже диаклетиановой выделки. А эту в свой ларец кинул.
Ночью у мануфактурщика опять пир-кутеж.
На ту пору, на тот час Диаклетиан потайными тропинками прибежал к Маринке в избушку. Сидят они в чулане на лавке, в оконце луна заглядывает, за стеной мать прядет на гребне.
— Эх, Маринушка, дорогая моя, радость ты моя! Пропала вся наша затея. Это не горе, есть другое — оно горше вдвое. Какой нынче месяц-то невеселый на небе…
Обнял Диаклетиан девушку, прижал к широкой груди. Так-то горячо он и не целовал, кажись, никогда, будто сердце его чуяло, что впоследние коротают они эту ночку вдвоем.
И говорил он ей, себя не помня:
— Везли-то меня сюда — ведь не думал, что привыкну здесь. Да на счастье, как увидел тебя, все пошло по-новому. Если и писал я хорошо расцветки, так это ты мне их принесла. Ты сама — мой лазорев узор.
Густой чуб уронил Диаклетиан на грудь девушки, знать не решается что-то сказать.
Маринушка догадлива была.
— Что ты голову, сокол мой, повесил, или беду чует ретивое?
Рассказал он ей о царицыном хотенье.
— Зачем только я научил тебя цветы подавать царице! Загубил я, бестолковый, и тебя и себя, потопил я нашу радость навсегда в Волге, под проклятым царским парусом. Ведь напасть-то за порогом стоит, нас дожидается.
И заплакал парень первый раз в жизни, не стыдясь горьких слез, горючих.
— Царская ты теперь, государская, не царице ты нужна, нужна ты тому долговязому вельможе синегубому. Вот кому тебя прочат.
Помутнело, потемнело в глазах у Волжанки. Даже было и не поверила.
— Нет, уж лучше с камнем в Волгу. Не царице, не вельможе я на поруганье росла, выросла.
— Погоди, постой, подумаем давай, ум хорошо, а два лучше, может, как выкарабкаемся из беды, только бы вместе. Ведь лучше обоим в Сибирь, чем так-то…
Но не дали им договорить. Гремят в сенцах за дверцой посыльные: один от царицы, другой от Управы, третий от губернатора. За Маринкой, за кем же кроме в такой неурочный час? Так и упало у нее сердечко. А Диаклетиан шепнул ей: «Ты, мол, только не горячись, не груби, улыбайся и на все отвечай: «Премного благодарна, мол, с удовольствием пойду к царице во служанки», только бы они тебя в покое оставили, хоть до утра, а там бог нам судья да добры люди». Сам за сундук прилег Диаклетиан. Маринка не помнит, как и дверь открыла, но духом не пала, встретила улыбчато, низко в ноги всем поклонилась.
— Ну, голосиста пташица, счастливый тебе талан выпал, самой царице ты приглянулась.
— Ишь ты, ведь из лачуги и прямо во дворец!
— Ни купецких, ни, боярских девок не нужно, а ты понадобилась.
Опять низко поклонилась Маринка.
— Вот спасибо-то вам, какую радость вы мне принесли, теперь я всю ночь от радости не усну…
Мать Маринки за переборкой как это услышала, так без памяти и повалилась на посудницу. Дочка к ней с уговорами:
— Не плачь, маменька, это же счастье нам выпало, век будем молиться за царицу…
У самой сердце готово от боли на куски разлететься. Уж так-то ласточкой, касаточкой притворяется. Хочет посланных задобрить, лаской им угодить, чтобы хоть еще на единую ночку оставили ее с другом и с матерью.
— Еще раз, милостивые господа, в ноги вам кланяюсь, соберу я сейчас все свои платья, а утром завтра или когда прикажете приду сама, куда мне будет царицей велено.
— А велено тебе, кинареица, прибыть к светлейшему князю Порфирью в его покой. По повеленью светлейшего мы за тобой прибыли. Собирайсь, пошевеливайсь, ночь-то долга, около князя успеешь, напоешься.
Торопят Маринку, стоят у порога, ну куда бедной девчонке деваться от трех таких лоботрясов? И подумала она в ту минуту, помыслила: «Волга-заступница, поилица ты наша, кормилица, что же ты катишь волны свои не под самыми окнами? Белой чайкой пала бы я на воду. Что же ты, гром-молния, по небу не прокатишься в этот час? Спалила бы ты, молния, мой дом вместе со мной, поразила бы ты моих обидчиков…»
Но на небе, как и прежде, светит ясный месяц, не тревожат его ни боли, ни печали людские. Только свет его синий искорками засверкал на щеках у Маринки, в слезах у девушки. И уж было улучила она такой миг, чтобы на улицу броситься. А усатый зыкнул:
— Эй, девка, не дури, собирайсь по чести, не то хуже будет.
Ударил он Маринку. Она бросилась в оконце. Шум, крик поднялся. Издевка над человеком пошла. На крик-то выбежал Диаклетиан из чуланчика. Сбили картошину с воткнутой лучиной, впотьмах тычутся лбами, машут кулаками. Не поймешь, кто кого тузит. Пожалуй, ушел бы Диаклетиан, но какой-то из них пронзил ему плечо шпагой, что ли.
А Маринки как и не бывало в избе, будто чайкой взвилась и на Волгу улетела. Глядят — по бумагам-то Диаклетиан ткач из покупных, потому в сыскную коллегию его не повели, а прямо к хозяину на двор. Рассказали все хозяину.
Царица после хмельного пира еще изволит нежиться, а уж мануфактурщик по двору фабричному расхаживает, то к одному, то к другому дубцу приноровится, хороших палок припас. Не дожидаясь, когда уедет его почтенная гостья, решил дубьем парня отпотчевать, — вот, мол, государыня, как учим народ свой почтению и повиновению.
Привели Диаклетиана, спутанного по рукам, с распоротым плечом. Помутнели соколиные глаза у молодца, только брови у него задергались, лишь одно бросил он хозяину:
— Ты, мытарь, ноздри мне рви, меня не жалей, — мастерство мое пожалей, не нашим ли стараньем ты славен и царство наше славно? Где царица-то? Чего же она смотрит?
Мануфактурщик стал говорить вкрадчиво да насмешливо.
— Здесь она, здесь. Она смотрит, очень даже смотрит, какие цветы ей подают, какие узоры на салфетках ткут, кто ее покой возмущает, всех по заслугам обделяет. Мне бог послал — на новую фабрику подарила, да лесу, да угодий. И тебя вот не забыла. Награда тебе пожалована. Принимай. Не знаю, все-то враз унесешь ли? Перво-наперво за твои хитрости-кляузы два ста батогов. Во-вторых, за твои поклепы на хозяина — сто да полста розог березовых мягоньких. Да на острастку, чтобы и впредь ты спокойствие монархини не омрачал, еще полсотенки, это уж сверх сыти получай. За свою кляузу-жалобу стал ты богаче всех. Без портного, без иглы я велю тебе сшить в самый раз кафтан на твоей спине клетками-салфетками, носи кафтан, не снашивай, другим жаловаться на хозяйские порядки заказывай. Эй, Гришка, Мишка, возьмите его, угостите, как я сказал!
Диаклетиана три дородных мошенника на фабричном дворе растянули на бревне и давай плетьми тело белое писать.
Бросили его связанного у бревна. «Наперед кляузы пущать станешь, — ноздри вырву, на цепи прикажу от барака до ткацкой водить», — вот каких наград-почестей насулил мануфактурщик первостатейному скатертных дел мастеру. А вечером-то кузнец в замки заковал Диаклетиана, и повели его по городу к острогу.
Как вели-то его в замках, с перевязанным плечом, на повязке руда-кровь запеклась, все это Маринка из надежного потайного оконца от подружки своей видела.
На мануфактуре в тот же день было сказано: надлежит Диаклетиану на вечно поселение итти на Камчатку. Своей печаткой царица этот указец скрепила. Шепнул ей синегубый вельможа, что и с жалобами кляузными к ней этот ткач лез, народ фабричный мутил, что он и Маринку спровадил в потайное место. Разгневалась царица и своей ручкой приписала на том указе: сему ткачу ноздри рвать, а потом уж на Камчатку гнать.
Видела Маринка из потайного окна, как ноздри рвали у ее друга на фабричном дворе. А других-то ткачей на это изуверство выгнали глядеть, да чужим несчастьем казниться. Перестала Маринка на улицах показываться. Да ведь летом не зимой, и в лесу прокормишься на худой конец.