А узнают про которого, кто в гром купался, — тут уж одним куском от властей не откупишься. Кто в новолунье на луну поглядит, за это тоже не миловали. Колдовством да идолопоклонством считали. Воск лить, в мяч или в шашки играть, песни по ночам петь — за это — ой как влетало.

Все село облазили, за овраг в косоплечую избу после бобыля, Архипки беглого, наведались. Тут Сергей со своими приятелями горевал.

— Чьи это? — воевода спрашивает.

— Мои парни, в работу взял. Этот вот тутошний, — указывает на Сергея, — почудил он немножко, погулял малость, а теперь одумался, ткет у меня и этих вот с собой привел.

— Прилежны, послушны ли? — воевода допытывается.

— Да пока что под рукой все у меня, не блажат, — выгораживает Калачев парней. А то вздумается воеводе отобрать даровые руки, к себе угонит.

И с этих попытался воевода хоть что-нибудь да ущипнуть:

— Сказывают, вы идолу поклоняетесь, в мяч играете, в карты тешитесь, в образины горазды, поете по ночам, маски строите да носите, видели люди, на качелях качаетесь?

Сергей не больно-то испугался и отвечает:

— Полно-ко, по-твоему, идолу кланяемся, а по-нашему — своему хозяину Савве Садофьичу. Вот он. Играть мы от темна до темна играем — челноком, за станом сидючи. И петь поем, словно волки на луну с голоду. И маски носим, когда из светелки идем: в пыли, в пуху — не узнаешь нас. И качаться мы качаемся: только не на качелях, а на своих ногах от усталости, когда из светелки и эту дыру бредем…

Воевода ногой топнул, плетью по сапогу хлопнул.

И сразу видно, что погулял, парень. Смотри у меня. Помалкивай больше — складнее будет.

На крыльце Наташа встрелась.

Крикнул на нее воевода:

— Чай, тоже воск да олово льешь?

— Лью, лью, батюшка, каждый день лью, только не воск и не олово, а свои слезы, — Наташа в ответ.

— Я тебе, муха осення! — на нее воевода кричит, плеткой стегнул. — Ты этих людишек сплавь куда-нибудь поскорее, — велит воевода Калачеву.

В обед сели за стол наши ткачи, ударил старшой ложкой по столу, и пошли в двадцать рук похлебку поддевать из ведерного блюда. Тут, брат, не зевай. Похлебка вкусная, с наваром, в ней крупина за крупиной бегает с дубиной.

Потом про чуму разговор пошел, будто чума во всех селах и городах по Волге косой косит.

— А все-таки с низовья идет не чума, а радость сама, — Сергей говорит, — да злые люди застили пути, не дают ей итти.

А Калачев тут как тут.

— Эй, ты, лясник-балясник, держи язык за зубами, на длинный язык и топор найдется.

— Нет, хозяин, на мой язык топор пока не припасен, — ответил Сергей, встал, да и за свое дело пошел.

У хозяина инда рот искривило, схватил он Сергея за рубашку.

— Ты что это больно смел стал! Да я, знаешь, за непокорство парусины натку из тебя. Кто ты такой есть? С какой каторги убежал? В замки закую, опять отошлю туда, откуда улизнул, — грозит хозяин. Сам трясет парня.

— И здесь не слаще каторги. Пусти, что ты ко мне прицепился?

Так ли еще прицеплюсь!

Да было и хотел стукнуть Сергея, а тот чуть поразвернулся да как тряхнет высоким плечом. И тряхнул он, со стороны поглядеть, совсем легонько, — Калачев кубарем от него отлетел.

— Ах, так-то ты со своим содержателем поступаешь? Ну, постой, я из тебя дурь палкой, как зерно из сухого снопа, завтра же выколочу!

Сергей ткать в светелку пошел. Ни слова не сказал больше, только губу прикусил да ноздри у него немножко вздрагивают.

Светелка у Калачева в огороде стояла за малинником, на сарай смахивала. В два ряда станы поставлены, у кого пяток, у кого и больше, у Калачева так цела дюжина станов была. В окнах железные решетки вставлены, да пыли, пуху изрядно на потолке и на стенах налипло. Зимой при лучине ткать начинали, при лучине и заканчивали.

Сел Сергей за стан, начал челнок из руки в руку бросать, бердом приколачивает, только стаи потряхивается да стены дрожат. Наташа поблизости ткет, другие тоже. Сначала Сергей все молчал, чернее тучи сидел, потом улыбнулся, сказку повел про челнок — золотой бок.

Дальше да больше, и развеселил всех. Под забавное-то слово не заметно, как время летит.

Трусится вечером Калачев, на нем армяк вроде поддевки широкой, рыжий войлочный, шапчонка серая кошачья, сапоженишки стоптанные, глаза, как у мыши, так и бегают; заглянул в светелку.

— Что все лясы точишь, а ткать-то когда будешь? — кричит на Сергея.

— А ты что, умирать собрался? На саван, что ли, тебе? На саван — так постараемся! — отзывается Сергей из-за стана.

Больно за живое задело это Калачева.

А губной староста еще в селе был. Калачев к нему жаловаться побежал. Сергей-де, голяк, народ мутит. Губной староста хозяина и наставил, как поступить: за первую провинность перед хозяином прутьями ослушника стегать, сколько хозяин сочтет нужным, за вторую провинность опять теми же прутьями попотчевать, а если работный руку на хозяина поднял и словом дерзким непослушность оказал — за это пороть, а после ноздри рвать и сослать на каторгу на год или навечно, как хозяину взглянется.

Утром объезжие вытащили на двор скамейку, навалились семеро на одного.

Долго Сергей им не уступал. В полном цвету был парень. Как тряхнет плечами, кубариками все эти объезжие от него летели. Все ж таки одолели, по рукам, по ногам скрутили его, выволокли на двор, к скамье ременьем сыромятным по пояс голого привязали. Пучок прутьев свежих припасен и бадья с соленой водой тут же.

И народ-то весь, как уж водится, на эту расправу глядеть выгнали.

Два пьяных молодца в красных рубахах рукава повыше локтей засучили и начали с обеих сторон по спине Сергея писать. Ни охнул, ни застонал Сергей, как умер. Только вдруг вздрогнул он весь, и скамья под ним заходила, как ударили его прутом игольчатым, а из-под прута кровь палачу на волосатые руки брызнула.

— Помилуйте, пожалейте! — не стерпела, бросилась Наташа к скамье, а у самой слезы льются…

Сергей крикнул:

— Отойди, Наташа! Не плачь!

— Что, заступаться лезешь? Заступница нашлась! — Велит хозяин: — Распеките-ка и заступницу кстати!

И Наташу исхлестали. По лицу задели, со щеки рубец долго не сходил.

Больше часу, чай, маяли парня на той скамье.

В избу-то на рогоже понесли.

Дня два Сергей лежал в углу на дощатых нарах, ни повернуться ему, ни сесть нельзя.

После работы прибежала Наташа, села рядом на сундучок, припала щекой к его горячей руке, плакать не плачет, а слезы у нее катятся. Совладать с собой никак не может. Хочется ей чем-то горе сергеево залить. А чем — не знает. Глядит на Сергея и видит: стал он какой-то на себя не похожий, особливо глаза его карие помутнели, смотрит прямо. И тяжело становится, как в них глянешь.

Спросила она, тихо так, словно боясь раны свежие разбередить:

— Сереженька, больно тебе?

Отвернулся он на минутку к стене, и видно, как губу кусает и горло содрогается, словно он что-то кислое никак не проглотит.

— Клопов-то в пазу сколько, — вдруг вымолвил он, потом обернулся к Наташе, а у самого глаза влажные, как черная смородина, дождем умытая, да и говорит он: — Не так больно, Наташа. Обида горька… Погоди, Наташа, чует мое сердце: хоть день, да в полную радость, как нам хочется, поживем…

И заулыбались его карие глаза. Взял он руку наташину, к груди к своей прижал и так ласково, бережно гладит.

— Хорошо бы так-то. Да сбудется ли по-нашему-то? — Наташа спрашивает, сама тужит: — Податься человеку некуда. Ночью вчера на всех прогонах поперек улицы деревянные решетки поставили, от зари до зари ходят по селу да гукают, от избы до избы не пущают. Кого-то, знать, ловят!

На третий-то день Сергей кое-как встал, ткать пошел. Увидел хозяина, отвернулся, будто не замечает.

Прошло сколько-то после того, так с месяц, не больше. Затосковал наш Сергей пуще прежнего. Сердце его неуемное на волю запросилось…

Праздник какой-то был. Вышли молодцы за светелку к забору, на солнце погреться, на траве зеленой поваляться. Окромя и пойти некуда. Теперь-то обширно и цветисто наше место, недаром ситцевым царством прозвано, а в те поры не то вовсе было, совсем другой колер. Село — как село, много таких-то, дворов сотни две, а то и этого не насчитаешь. Посередь села Покровска гора, на горе церковь, по одну сторону река, по другу овраги да ямы, а по-за оврагом-то четыре-три улицы кривых, избенки хмурые, оконца маленькие, на крышах солома, а в огородах кой у кого и побольше избы есть — это светелки, в них-то и ткали старые люди. Около церкви торжок невелик. Лавок десять каменных, десятка два деревянных, с дюжину шалашей, пяток балаганов да трактир с кабаком. Амбар льняной да сарай соляной, гостиный двор да изба-таможня, кузница при дороге — вот тебе и весь торжок.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: