Белый парус
Летели раз гуси-лебеди с синя моря над нашими краями. Летели да все любовались: больно края-то хороши. А сверху все им видно, лучше чем с колокольни. Солнышко светит, на полях рожь сияет, луга коврами раскинуты, а промеж лугов, полей леса стоят.
Летят над нашим местом и в толк не возьмут, — что ни летели, — чай, полземли облетели, — а такого чуда не видывали, чтобы среди лета на лугах белые снега лежали и не таяли, словно кто заколдовал те снега. Спустились гуси-лебеди пониже и видят: не белые снега лежат, это холсты отбеливать раскинули. Полюбовались гуси-лебеди, да и дальше своим путем-дорогой полетели.
У холстянщика Калачева бельник как раз под окнами был. Белым-бело на бельнике. По одну сторону дороги — холсты лежат, по другу — тоже. Бабы на пригорке сидят, товар берегут. Вышел и сам хозяин на свое добро полюбоваться. Похаживает по бельнику: глядь, катит по дороге купец Усов, ровно на пожар торопится.
Шапка с него слетела, под ногами валяется, рыжие волосы ветер треплет, на лице бородавки земляные запеклись, весь грязью обрызган.
— Ты это откуда? — Калачев кричит. — Постой!
Остановил Усов лошадей, сам не отдышится.
— Что, на трахту потрясли, что ли?
— Да нет, хуже, брат. Челом бил государю нашему князю Якову Куденетову Черкасскому. (А князь этот и ту пору и владел селом Ивановым). Слышал, чай, по весне был я со своим стругом на Макарьевской ярмарке, для своего промыслишка положил на струг товару — воску, шелку и краски, да сыновья Антипьевы села Тейкова со мной, Иван да Гришка, кладь бросили. От Макарья по рекам судном к Шуе везли. А на реке Оке людишки беглые, тати лесные, нас встретили, воск, шелк, краску и стружок отняли. А по сказке Антипьевых да по моей сказке всего на струге товару было рублей на половину тысячи… А кроме того, сукна грабежом взяли. Не мои сукна — чужие, а те сукна закупил я государю своему, про его обиход… Лучше бы самого меня громом убило…
Увидел Усов, что неподалеку бабы на пригорке сидят, отъехал подальше и шепчет Калачеву:
— А повыше Астрахани, пониже Саратова, слух идет — и похуже творится. Народ на низовье помутился. Людишки черные государю Лексею Михайлычу покоряться не хотят. Свой царь у них, свой заступник. Какой-то Степан Тимофеич, вон кто. Удалой, говорят, кремневой, а буйный, как Волга в бурю, — инда застонал Усов. — Но, вы, дьяволы! — стегнул лошадей всех трех и к себе погнал, только мостовины под колесами прыгают.
Сам-то Куденетыч в Москве больше жил, в село редко заглядывал, а эти два мужика, Калачев с Усовым, в довер к нему влезли, разны послуги княжие правили, ну, вестимо, и себя не забывали.
Вскоре пришли к Калачеву на работу наниматься шестеро молодцов, седьмая девка с ними. Чьи они и откуда, никто не знал. Никаких бумаг при себе не имели, и, видно, шли они своей дорогой, да переняли их и вернули. Пришлось им в Иванове остановиться. Народу в те поры нехватало, в светелки и беглых брали. Хозяину что: беглый ты или какой, знай тки. Вот и эти семеро из таких, должно, были.
Попригляделся Калачев к одному кудрявому парню, что был смелее всех, и спрашивает:
— Сережка, это ты — Павлов сын, в Тейкове ткал да из светелки убежал? Пока гулял, родители твои померли, а изба сгорела. Ты ли это?
— Ну, а хоть бы и я. А ты что, к губному старосте побежишь или воеводе в Суздаль докладывать? Так-то прогадаешь только…
Народу недостача, а то бы, возможно, и донес куда надо Калачев. Взял всех семерых Калачев. Взять-то взял, а наветку дал: чтоб жить тише воды, ниже травы, с кабацкой голью не водиться, хозяйское добро в кружалы не носить, сказок и небылиц про своих хозяев не выдумывать, на житье не жаловаться и всегда быть в хозяйском послушании, без хозяйской воли ни на шаг не отлучаться; а не то: «Дыхну воеводе — и хуже будет».
Стали они жить-поживать, товары разные ткать. Ткали отменно. Особо девка отличалась, Наташа. Красиво работала. Нитка оборвется — кажется, она и пальцами не успела прикоснуться, а нитка уже срослась и узелка не видно. Побойчее наших оказалась. Разок хозяин ожегся о Наташу. Что-то в простанке заметил, не чисто вроде, обрывов много, да было стукнуть хотел ее. А она, не будь глупа, схватила челнок да на него:
— Ты, — говорит, — руки покороче держи, за скало не задень, пальцы обломаешь…
И осекся хозяин.
А уж чтобы побаловаться с ней, и не помысли. Строга была. Видом статная, глаза серые, косы русые в два ручья, грудь высокая.
Больше всех ладила она с одним парнем из их же артели, с Сергеем. Всех помоложе он был, а такой ядреный. Брови черные дугою, и кудри на лоб спадают, глаза карие, соколиные. Бывало, случится, тряхнет кудрями, — на лбу клеймо видно. Тоже за стан сел.
Видит Калачев, хорошо молодцы работают, усердно. Похвалил их, а сам думает: «Что этим поблажку давать? Набеглые, нечего им потакать».
И стал на них нажимать. Что ни стараются они, и все им никакой отлички нет. День ото дня житье хуже да хуже. Что ни живут набеглые у Калачева, все себе в убыток.
Сергей пригляделся да прислушался к народу и зачастил в избы, где хозяева победней. Калачев узнал, что Сергей на чужие дворы шляется, не полюбилось ему.
— Ты, — говорит, — пошто на чужие дворы ходишь? Или хочешь, чтобы я тебя на железную цепь посадил?
Заказал Сергею отлучаться. А Сергей все равно, как только стемнеет, тайком да уйдет куда-нибудь.
В субботу на воскресенье немножко пораньше Калачей отпустил парней из светелки — в баню сходить, пыль, грязь с себя смыть.
Помылись парни, с устатку-то да после горячей бани только ткнулись на подстилку, и заснули мертвецким сном. Ни свет ни заря будят их: сам воевода прикатил, и дьяк, и подьячий с ним — в красных шубах, в бобровых шапках. И пушкарей и объезжих с собой прихватили, словно в поход собрались. Объезжие-то за полицию в старое время правили. Губной староста, и тот сзади всех на пеганке брюхатой притащился. Кошке улицу перебежать — и то страшно. Ну, мужики скорее двери на запор, кто — в омшаник, кто — в яму. И ребятишки, как клопы, и щели забились. Не то страшно, что с ружьями приехали, страшно то, — это уж завсегда, — раз воевода в село: подавай ему на стол и въезжее и праздничное кормление.
На всех воевод кормлений не напасешься. Кормление-то один раз в году родится.
Холст не пирог, не укусишь холстину, а и к холсту воевода приноровился. Холст-то ему вкуснее пирога с грибами показался.
Въехали в село. Не войдешь, не выйдешь. Во всех прогонах с ружьями стоят. Объезжие с воеводой, губным старостой и Калачевым по дворам пошли. Идут по сторонке: через две третья — изба пустая, где двери, окна заколочены, а где ни окон, ни дверей и в помине нет, одни гнилушки, разваленные стены да крыша соломенная. Прошена избушка-старушка, стоит, колом подпираясь, никому не нужна.
— Что избенок пустых много? Куда людишки подевались? — воевода Калачева спрашивает.
Калачев в ответ:
— Людишки-то тают, как снег по весне. Половина беглые. Хитрят. И никак ты их не удержишь… Отпросится куда-нибудь с коробом на торженец стаскаться, и Шую или в Вичугское, да и не воротится. А то и тайком уходят. Стан и колоброд в избе бросит. Хоть на цепь железную всех сажай… А в пустых избах — всякому ворью, беглым людишкам пристанище… Повелеть бы жечь у таких жилье…
Воевода свою должность правит — как бы в карман себе нащелкать побольше. В каждой избе за что ни то да зацепится.
Что воевода скажет, а дьяк тут же, чернильное рыло, уткнется носом в книгу, скрипит гусиным пером — с кого сколько, на заметку берет, и пузырек с чернилами у него на груди висит взамен креста.
В те поры воеводы за все гребли. На лето приказывали печи в домах глиной замазывать, чтобы от пожаров оберечься. Не замазал печь, заглянет в избу воевода или губной староста, ну и попал хозяин за провинность: алтын подай или холсту кусок старосте на постой тащи.