И все же, это не понижение в должности. Это, практически, слив меня, любимой в городскую канализацию. Вышка, Академия, курсы повышения, уровень мастерства — все побоку. Заставить меня заниматься кадрами — все равно, что немецкой овчарке бантик на шею повязать и лоточек с песком поставить. А что? И выгуливать не надо, и кусать некого.

Но ничего. Я стерплю. Я — терпеливая.

Вскоре имею возможность ознакомиться с новыми должностными обязанностями. В них входит, помимо оформления приказов и ведения личных дел, консультирование нескольких назначенных по приказу инквизиторов по всяким сложным правовым вопросам, а также, в случае необходимости, оказание им помощи в давлении на допрашиваемых. Помощи Мастера, я имею в виду. А это уже странно. Это уже совсем из рамок делопроизводства выпрыгивает.

Сделали из меня гибрид секретарши с палачом.

Помимо меня на этой должности числится еще два человека, но фронт работ у всех нас разный и с людьми мы тоже работаем каждый со своими. Подопечные мои особого восторга не испытывают, когда я к ним со своими советами лезу, но пока терпят. В конце концов, не такая уж я идиотка, могу и полезное что-нибудь подсказать.

ОВР мой расформировывают, специалистов раскидывают по разным углам здания. На удивление оказывается, что с Инной Аркадьевной, с которой мы поддерживали сугубо деловые отношения, вполне можно общаться и в неформальной обстановке. Порой она забегает ко мне в кабинет — он на втором этаже, рядом с лестницей — потрепаться.

Гляжу вот на Инну и сердце кровью обливается. Жертвы Освенцима, увидев эту молодую даму, собрали бы, наверное, хлебный паек со всего лагеря и ей предложили. Потому как гибнет человек во цвете лет — и видно это невооруженным глазом.

— Покушай, — говорю, — хотя бы хлебушка. Бутербродик вот возьми.

— Нет, — отвечает, — нельзя мне хлебушек. А бутербродик твой вообще — пища нездоровая. Кашки надо есть на воде и минералкой их запивать. Без газа. И вообще, о душе надо думать.

Вот она о душе только и думает. А все почему? Потому что вернулась она из, тьфу, чуть не сказала лагеря, из санатория, где активно оздоравливала свой, видимо начинавший уже рассыпаться на части, двадцатичетырехлетний организм. Худенькая, как палочка, голубенькая, как Снегурочка. На исхудавшем угловатом лице — большие-большие туманные глаза.

Санаторий находится относительно недалеко. Порядка четырехсот километров.

По слухам, впрочем, слухи исходят в основном от Инны, так что можно назвать их почти правдой, так вот по слухам, это небольшое заведение для избранных. Избранными же считаются не те, кто обладает какими-то там особыми связями или наибольшим влиянием, нет, это люди, умудрявшиеся путевку в это заведение достать, то есть те, которые реально озабочены. Чем? Трудно сказать. Говорят, там быстро худеют. Солидные дамочки, обеспокоенные выпирающими из-под одежд телесами так и рвутся в эти благословенные места. Мало что останавливает их — мечтающих приобрести желанные габариты, встряхнуть стариной, и, чем черт не шутит, обзавестись кем-нибудь новым, молодым, сочным. Впрочем, забегаем мы как-то слишком далеко. Да и домыслы это, не более чем домыслы.

Правда в том, что уезжают в Монастырскую тишину люди с трещинами. И потому, хотя Инна отнюдь не относилась к страдающим лишним весом личностям, тянуло ее туда. Там надеялась она обрести покой. И обрела, должно быть…

— Ты знаешь, — задумчиво произносит Инна перед самым отъездом, — сколько туда всего нужно, это же просто кошмар.

Она показывает мне список, и я действительно ужасаюсь. Одних только сушеных травок Инке следует везти с собой воз и маленькую тележку.

— Ничего, — успокаивает она меня, — зато одежды много брать не нужно. Пару тапочек, носки, кофту, длинную юбку и платок. Пожалуй, и все.

— Слушай, — проговариваю я с искренним интересом в голосе, — а если там и в самом деле так худеют, может и мне с тобой рвануть?

Она явно обрадована.

— Давай!

— Ага, — говорю, — мужиков найдем каких-нибудь.

Инка глядит на меня с испугом.

— Ты что! — восклицает она, — это святое место, там так нельзя!

На том разговор и закончен. Через пару дней одна из наших общих с Инкой знакомых поведала о том, что в Тишине практикуется «загруз» на всякие отвлеченные темы, вроде религии и здорового образа жизни. Начинаю унывать. Этого мне и на работе хватает с лихвой.

— Постоянно? — переспрашиваю на всякий случай.

— Ну да! — простодушно отвечает знакомая, — чтобы о еде не думать.

Мне еще грустнее. Вместе с грустью приходит решение — лечиться Инка поедет сама. Информацию на интересующие темы предпочитаю получать самостоятельно. При этом там, и такую, какая мне самой нужна. Кроме того, говорила же как-то, не религиозна я. Совсем.

Но Инка удивляет. Характер у нее специфичный. Особенно ярко заключенные в ней противоположности проявляются перед отъездом. С одной стороны, все, кто знает натуру эту близко, но недостаточно хорошо, замечают в ней решительность, настойчивость, сообразительность, некоторое высокомерие. С другой стороны, и понимаю это не только я, наблюдается в бывшем моем аналитике болезненное следование авторитетам, радость подчинения более сильной воле, покорность какая-то и боязливость.

В общем, странности ли характера служат тому причиной или тот факт, что подойдя к 25 годам, посчитала Инна находящейся себя на некоем требующем осознания рубеже, но появилась в ней трещина. Небольшая, змеится по корпусу и почти, в общем-то не видна. И, тем не менее, странно наблюдать эту тонкую ранку на достаточно цельной личности.

— У тебя трещина, — говорю я как-то, не надеясь, в общем, что буду понята.

— Да? — безразлично отвечает Инна, — и как давно?

— Месяца с три, но видна стала сейчас.

Она не переспрашивает, что это означает, она не показывает даже, заставило ли это ее задуматься. Просто сваливает. В эту свою "Монастырскую тишину".

На вернувшуюся Инну страшно смотреть. На пепельного цвета лице окруженные синевато-багровыми пятнами, сереют глаза. И даже болтающей на ней униформе не скрыть ни выпирающие ключицы, ни острые локти и коленки. Взгляд ее ушел куда-то в глубину, куда я добраться могу лишь с применением насилия, а это неэтично.

Иногда она благостно так улыбается бескровными губами, аж мороз по коже.

Ехидное пожелание, чтобы Инна сделала хоть что-нибудь, что могло бы отличить ее от стены, Инна исполняет своеобразным способом — красит губы красно-оранжевой помадой, отчего рот ее начинает напоминать пятно крови, размазанное по обоям.

Честно признаюсь, что хочу треснуть ее по голове, чтобы посмотреть, последует ли за этим какая-либо человеческая реакция.

— Тресни, — соглашается она, — если тебе этого очень хочется. А вообще…

И несет какую-то лишенную смысла чушь об агрессивности моей натуры. Мне противно и боязно. Она напоминает мне сдувшуюся камеру. Долго подбирала я синоним, могущий заменить это определение, пока не пришла к выводу, что самый подходящий «опустошение».

— Да, — снова соглашается она, — из меня убрали все плохое.

— Но я и хорошего не вижу!

— Все придет. Со временем.

Голос ее тихий и благостный. Противно.

Понемногу Инна приходит в себя. Впрочем, поглядывая на нее, постоянно задаю себе вопрос: заделана ли трещина в ее сознании, или она просто превратилась в одну большую черную дыру.

Но настоящий страх приходит ко мне позже. Сходив с нею в кафе и некоторое время пообщавшись на всякого рода отвлеченные темы, чувствую себя…опустошенной. Мне так плохо… Все вокруг тускло-серое и беззвучное, хочется руки опустить и тихо сползти под стол, чтобы рожи эти противные вокруг не видеть. И о смысле жизни тоже задуматься пора. И это я — Мастер.

"Что бы такого сделать? — размышляю, волоча домой заплетающиеся ноги, — чем бы себя порадовать?". И прихожу к выводу, что спасти меня может лишь бутылка красного сухого вина. Спасает, хоть и приходится потратить на нее последний, оставшийся до конца месяца талон. Красная жидкость в бокале и книжка в руке вытаскивают меня обратно в жизнь.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: