Я посмотрел на нее: какими же путями приходят к такому смирению? Я начал думать о молодости поколений, отличавшихся добрыми нравами. Я заговорил с ней об ушедших поколениях Я сказал ей: В ваших глазах я увидел больше, чем все сказанное мною сейчас. Она ответила: Когда человеку дано прожить долгие дни и годы, ему многое случается видеть – и хорошее, и даже еще лучше хорошего. Я попросил ее: Расскажите о хорошем. Она помолчала и сказала: В детстве я была болтливым ребенком. С утра и до вечера рот у меня не закрывался. А у нас был сосед, старик. Как-то он сказал, насытившись моей болтовней: Жалко девочку. Если она истощит весь свой запас слов в детстве, то что же она будет делать, когда станет старушкой? Я испугалась, – не может ли так случиться, что завтра я онемею? Но со временем я поняла мысль старика: человек не должен торопиться делать то, на что ему предназначены долгие годы. И я приучила себя взвешивать каждое слово, нужно произнести его или нет. И так как я начала беречь слова, запас мой еще не истощился. А теперь, когда я еще сохранила его, ты хочешь, чтобы я так сразу его и потратила. Если я это сделаю, я сокращу свои дни. Я сказал: Этого я совсем не просил. Что же это, мы идем-идем и все еще не пришли к дому раввинши. Сказала старушка: Ты помнишь, наверное, город был раньше сплошным проходным двором. А теперь, когда его заселили арабы, мы должны обходить их, и дороги стали длиннее.
Мы вошли в один двор. Она сказала: Видишь этот двор? Раньше здесь жило сорок еврейских семей, здесь были две синагоги, здесь молились, и днем и ночью учили Тору, и они покинули этот двор. Пришли арабы и поселились в нем. Мы подошли к кофейне. Она сказала: Видишь этот дом? Здесь была большая иешива, здесь сидели и учили Тору, эту иешиву оставили. Пришли арабы и поселились здесь. Мы миновали стоянку ослов. Видишь этих ослов? Здесь была столовая, и честные бедняки входили сюда голодными и выходили сытыми. И эту столовую тоже оставили. Пришли арабы и поселились в ней. Дома, в которых обитали молитва и Тора и человеческое добро, теперь наполнились криком ослов и голосами арабов. Ну, а теперь, сыночек, мы пришли ко двору раввинши. Заходи, я тоже зайду вместе с тобой. Бедняжка, она видит мнимые сокровища где-то за морем, а подлинных совсем не видит. Я сказал: Какие сокровища? Она улыбнулась: Спрашиваешь? Разве ты не читал Какие же дворы у Всевышнего? Дворы Иерусалима. Когда говорят, прибавляют. Если я говорю, я не прибавляю ни слова, Святость Иерусалима в самом имени. Иди, иди, сыночек, и не споткнись на лестнице. Сколько раз я говорила со старостой иешивы, что лестницу надо починить. И что он ответил? Что двор все равно разваливается, и что его все равно сломают, и что он не станет тратить на него ни гроша. Вот так и ветшают дома Израиля, а потом их оставляют, и приходят арабы и поселяются в них. Дома, которые отцы со слезами строили, покинуты их сыновьями. Но я снова начинаю болтать и укорачиваю свой век.
Придя к раввинше, я нашел ее лежащей в постели, с закутанной головой, с платком на шее, и кашляла она так, что склянки с лекарствами, стоявшие возле постели, содрогались от этого кашля. Я спросил ее: Вы больны? Она застонала и глаза ее наполнились слезами. Я хотел утешить ее и не нашел слов утешения, опустил глаза и сказал: Больна и одинока. Она вновь застонала и сказала: Больна, совсем больна. Во всем мире нет такой больной, как я. Но я, во всяком случае, не одинока. Даже здесь, в Иерусалиме, где меня совсем не знают, не знают, в каком почете я жила раньше, даже здесь нашлась женщина, которая заходит ко мне и приносит поесть горячее. Что слышно о сыне моего сына? Он, верно, сердит на меня, что я не написала ему ни слова благодарности за печку. Но скажите, разве я в силах идти покупать чернила и бумагу и писать письмо? Я с трудом подношу ложку супа ко рту. Странно, что эта Тили до сих пор не пришла. Я сказал: Если вы имеете в виду ту симпатичную старушку, то она сказала, что скоро придет. Сказала раввинша: Я не знаю, симпатичная она или нет, но что она делает, то, правда, делает, посмотри, сколько праведниц в Иерусалиме целый день как пчелы жужжат псалмы и молитвы, а хоть бы одна пришла спросить ребецн, может вам что-нибудь нужно? Ой, голова, если сердечные боли не сведут меня с этого света, это сделают головные.
Я сказал: Я вижу, вам тяжело говорить. Она сказала: Тяжело. Я вся в тягость самой себе. Даже кошка почувствовала и ушла из дома. А говорят, что кошка привязана к дому. Наверно, соседские мыши вкуснее, чем то, что я ей давала. Что я хотела сказать? Все, что хочу сказать, забываю. Не то что Тили. Столько лет у нее за плечами, а голова до сих пор в порядке. Она же вдвое старше меня. Если бы жив был мой отец, праведной памяти, то он перед ней был бы ребенком. Я сказал: Кто она такая, эта Тили? Сказала раввинша: Ты же о ней только что говорил. Теперь уже Тили никто не знает. А раньше все знали Тили, она ведь была необычайно богата. Когда она оставила все и приехала в Иерусалим, она привезла бочки с золотом. Если не бочки, то одну бочку, наверное, привезла. Мне рассказали соседки, которым рассказывали служанки, что когда Тили приехала в Иерусалим, все самые почтенные люди в городе ходили за ней по пятам. Кто для себя, а кто для сына. Но она всех отвергала и осталась вдовой. Сначала богатой вдовой, потом зажиточной и наконец просто старушкой.
Я сказал: Посмотреть на Тили, можно подумать, что она прожила легкую жизнь. Посмеялась надо мной раввинша и сказала: Легкую, говорите? Она вообще не видела ничего хорошего. Врагам своим я не пожелаю того, что было у Тили. Ты думаешь, наверно, что если она не нуждается в милостях иешивы, то жизнь ее – одно удовольствие. Я скажу тебе, что даже нищий, что по домам побирается, с ней бы не поменялся. Ой, боли, какие боли! Я их забываю, а они меня нет.
Я видел, что раввинша знает больше, чем говорит, но чувствуя, что если я спрошу ее, она ни за что не ответит, я встал со стула и собрался уходить. Она сказала: Не успел трубочист залезть в трубу, а лицо уже в саже. Еще не посидел, а уже уходить собрался. Что ты спешишь? Я сказал: Если хотите, я посижу. Она промолчала.