Я въехал в большую белую палату, и меня переложили на свежую, белую, только что застеленную холодными простынями приподнятую постель.
…Луна стояла в окне палаты, и стены, и простыни, и тумбочки — все было до ужаса белое, и в этой белой замороженной тишине я остался наедине с собой.
Я вспоминал детство, отца, мать, сестер, брата — всех, кого давно уже не вспоминал, и безнадежное позднее раскаяние овладевало мной.
И я подумал, что в мире есть закон любви и внимания — сколько ты, столько и тебе. И все в конце концов отольется!
«Если все кончится хорошо, я буду другой, я буду совсем другой, — жалобно и настойчиво уверял я кого-то, — совсем, совсем другой».
Минул год. Давно забыта та больничная ночь. И редко вспоминается странная клятва, будто это было в другой жизни, с другим человеком.
ТРОИЦКОЕ
В первый теплый день я поехал от Химкинского речного вокзала по каналу на «Ракете». Я один сошел на маленькой голубой пристани села Троицкое, и, когда ушла «Ракета», я оказался в милом мире детства.
Так же голосили петухи, каркали вороны, медленно разворачивая темные крылья над голыми осинами, на школьном дворе кричали мальчишки, и весенняя земля пахла пасхой.
Я проголодался и зашел в сельмаг, купил колбасы и сухарей и пошел к роще на берегу канала. На опушке под березами стоял в выжидающей позе серо-коричневый кудрявый барбос. Он уже знал, что у меня колбаса, будто ему позвонили из магазина и сказали, и теперь он дрожал всеми кудрями, или мне это только показалось, а он просто стоял, скучая, среди вечной природы и ждал, твердо зная, что кого-то дождется.
Увидев меня, кудряш сошел с тропинки в сторону и пошел следом за мной на кривых терпеливых ногах. Я оглянулся, и он остановился и сконфуженно помигал: «Ничего, что я за тобой увязался?» Я пошел дальше, и он за мной. Я снова оглянулся, и он снова остановился, и тут мы глянули друг другу в глаза и поняли, что знакомы друг с другом вечно.
— Тришка, — сказал я, — Тришка, так тебя зовут?
Он махнул ушами: «А не все ли равно, зови как хочешь».
И теперь мы двинулись рядом, как старые-старые приятели.
Он забегал вперед, шуршал в кустах, нюхал какие-то следы и, взвизгивая радостно-деловито, возвращался назад: «Можно, все в порядке».
Я сел на скамейку у воды, развернул пакет, а он уселся в вежливом отдалении и так неназойливо, как бы наедине со своими собственными воспоминаниями, облизывался, вне всякой связи с моей колбасой.
Я глянул ему в глаза, он отвел их, он не хотел быть нахалом.
Я кинул ему кусок колбасы, он тут же ее проглотил, и сел, и, облизываясь, умильно глядел на меня. Я подмигнул ему, и вдруг он вскочил: «Что ты, ты неправильно меня понял», и зашел мне за спину и сел там тихонько.
Я все время чувствовал его за спиной, и кидал ему туда кусочки колбасы, и слышал, как он, шурша в прошлогодних листьях, находит их и жует. Наконец я кинул ему целлофановую шкурку, он и ее проглотил, потом полетел пакет, он попридержал его лапой, и основательно вылизал, и бросил ветру, а потом взглянул на меня и улыбнулся.
Я встал и пошел, и он за мной. Теперь у меня уже не было колбасы, и не пахло колбасой, он это видел, чувствовал и знал лучше всех на свете, он шел рядом, и мы поглядывали друг на друга, и оба были довольны.
Вдали зашумела идущая обратным рейсом «Ракета». Я пошел через мостик к маленькой пристани, а он, оставаясь по ту сторону мостика, стоял на крепких кривых своих лапах и сквозь курчавую, свисавшую на глаза шерсть долго глядел мне вслед — друг мой, брат мой.
СМЕРТЬ В ПОЛДЕНЬ
Грустный, я стоял у окна и смотрел на улицу. Накрапывал будничный осенний дождик. И вдруг каким-то вторым боковым зрением я заметил, как из-под шедшей кофейной «Волги» вихрем брызнуло птичьими перьями. Машина эта вскоре затормозила и невдалеке остановилась. Из нее вышел лысый человечек, с треском захлопнул дверцу, натянул берет и танцующей походкой направился через заросший бурьяном пустырь к массивному, построенному в эпоху украшательства ателье мод.
А там, где прошла машина, из стаи разлетевшихся голубей на месте остался один, он хило, боком заковылял, потом сделал крылом несколько кривых взмахов, несколько отчаянных порывов взлететь, упал грудью на асфальт и стал как крапчатая тряпка. Ветер нес по дождевому асфальту мелкие перья, словно серый известковый помет.
По тротуару прошел толстяк в велюровой шляпе и даже не взглянул на голубя, за ним проследовал старик с опущенной головой, расфранченная дама скосила глаза на голубя, но тоже спокойно прошла. И много людей шло мимо в болоньях, в пальто, с сумочками, авоськами, портфелями, и редко кто случайно взглядывал на голубя: «Это что такое?» Но никто не остановился.
Только один борцовый парнишка в синтетической куртке схватил голубя за крыло, кинул подальше в бурьян и пошел, вытирая руку о куртку. А на мокром асфальте осталась бурая лужица крови. Люди шли и шли, милиционеры, девочки, старухи. И никто не обращал внимания на бурое пятно. А тот лысый, приехавший в ателье мод, вернулся с аккуратным пакетом, суетно погрузился и на своем кофейном автомобиле уехал.
Ветер унес перья, и лишь одно длинное белое перо долго еще лежало, кровью приклеенное к асфальту. И мне все виделись отчаянные усилия, с которыми пытался взлететь голубь, не понимая еще, что он убит.
БРЕТЁРЫ
Утром на дальней улице Бескудникова, у новых серо-панельных домов, встретились на прогулке старые бретёры, некогда известные всей центральной Москве, герои бульварного кольца; один коротконогий, похожий на легавую, в иноземной куртке и миниатюрной вязаной шапочке, и другой — в тяжелом пальто, крупноформатный мужчина, с розовым сладострастным лицом и вставными челюстями.
— Ну, как дымишься? — весело пискнул маленький.
— Шикарно! — прошамкал крупнотелый и засмеялся. — Перехожу вчера улицу, а сержант окликает: «Папаша, вы человек пожилой, а переходите в неположенном месте, создаете аварийную ситуацию».
— Это что, — сказал коротышка. — Я вот стою в очереди, а одна девица говорит: «Товарищи, пропустите вперед дедулю». Представляешь?
И они оба засмеялись и закашлялись.
Из подъезда появилась и мимо, как сон, прошла девушка в мохеровой шапочке и высоких замшевых сапожках, изящно, скульптурно округлявших крутые икры. Они оба одновременно оглянулись и как-то удивленно, затравленно зыркнули друг на друга и покачали головами.
Молча шли они рядом по новой пустынной улице, мимо мертвых еще светофоров, и у крайнего дома, откуда до самого горизонта простиралось поле, серо крашенное первым неброским снежком, они остановились и задумались…
…Горели, сверкали фонари Тверского и Страстного бульваров, и весело звенела «аннушка», несясь с горы от Сретенки, обещая неизвестные встречи и свидания, счастье и молодость.
В ПРИМОРСКОМ ПОСЕЛКЕ
Вот уже двадцать лет я приезжаю на лето в этот приморский поселок за Лиепаей и живу во флигеле садоводства, на самом берегу моря, у поросшей вереском песчаной косы. И на моих глазах тут все стареет и обновляется, течет и изменяется.
Некогда живая, роскошная оранжерея, полная душного, влажного, тропического тепла, где в дремучей листве прятались тяжелые красные гроздья помидоров, теперь, как разоренный улей, стоит пустая и заброшенная, с побитыми, закоптевшими черными стеклами, а игрушечные садовые грядки, где все лето цвели георгины, заросли дикой травой.
В прошлом году умер садовник, старый, добрый латыш. Ненадолго пережила его жена. В этом году отвезли ее на кладбище — крестьянку Иркутской губернии, которую латышский стрелок в гражданскую войну вывез из глухого таежного села в приморский рыбачий поселок, где она прожила всю жизнь и по-русски уже стала говорить с протяжным латышским акцентом.