Отрешенный, тихий стоит на углу и серый каменный дом доктора, некогда, в те первые годы, когда я стал сюда приезжать, шумный, яркий, полный молодежи, веселья. Опустел и притих большой докторский двор, где всегда цыкали мотоциклетки, лаяли собаки, слышались удары по мячу, а по вечерам был фейерверк, и свет в беседках, и застольные песни.
Четыре сына доктора, которых я знал мальчиками и юношами, уже сами стали отцами семейств и расселились по разным прибрежным городкам, где практикуют в больницах, а в доме осталась только старая ослепшая мать, и иногда в сезон живут дачники — чужие, временные жильцы.
Грустно смотреть на тихие, темные, как бы затканные паутиной высокие стрельчатые окна, где всегда был праздничный свет и слышны были звуки рояля.
А рядом, торопясь, ревут бульдозеры, визжат пилы и валят вековые сосны, клин-баба, падая с высоты, бьет, разносит в щепы мой старый деревянный флигелек, где на пороге, по старому народному обычаю, в цементе запечатлен кроткий девичий след невесты, которой подарили этот домик в день свадьбы. Вот раскололся, раскрошился священный, невинный след и пропал на веки веков.
Скоро придет очередь и дома доктора.
Говорят, тут, на берегу моря, построят двенадцатиэтажный модерновый отель с коктейль-баром, и бильярдной, и подогретой водой в бассейне.
И потечет новая жизнь иных поколений на берегу моря, у тех же поросших вереском дюн, под теми же старыми соснами, где прошла жизнь садовника, и его жены, и старого доктора, и детство, юность и молодость его сыновей.
МИМОЛЕТНОЕ
Вечернее гулянье на взморье. Мимо в сумерках, на светлом фоне залива, как на экране, проходят парочки, и долетают только отрывочные фразы.
Девица с морским офицером:
— Ну, скажи чего-нибудь, Ванюшечка, ты чего такой апатичный?
За ними местные старушки в светлых платочках:
— Студень-то, он идет больше из головы и из ножек…
Медленным шагом проходят два курортника в шортах и соломенных шляпах:
— Не было б мужика, не было б Толстого…
Одинокая женщина с транзистором, который тихо ей советует:
— Смажьте рыбьим жиром, потом досуха проведите замшей…
Два пьяненьких типа чуть не валятся друг на друга:
— Будь мне другом детства…
Шумная санаторная компания, из которой выделяется бас яйцеголового гражданина в военном кителе и крагах:
— Дети, они отвергают закон Архимеда!
Седая дама и молодая толстуха в узких брючках-эластик:
— Измерили давление мне, спросили: «Вы замужем?..»
Опять печальный силуэт одинокой женщины с транзистором, и воздух сотрясается мощным вещанием гула:
— Глаза тысяч зрителей устремлены на Эйсебио, «черную пантеру»…
Три гражданина в полной пиджачной выкладке, в темных велюровых шляпах, с портфелями:
— Надо провернуть буханизацию хлебопекарной промышленности.
Женщина в купальном халате и мужчина в полосатой пижаме:
— Зачем ты пьешь с утра? Ведь я с утра пью сметану…
Цветущая, с открытыми мощными плечами баба в сарафане, под руку с крошечной, сухонькой, как лист, старушкой:
— Каждый скандал, бабушка, приближает мою могилу, не сегодня-завтра…
Веселая стайка подростков и высокий звенящий голос:
— Это нечто уникальная, это нечто потрясная мысль!
Еще одна одинокая женщина с транзистором и грустный, вкрадчивый голос, уверяющий:
— Подсушенные и поджаренные корни одуванчика с успехом могут заменить кофе…
А море с легким шумом накатывает волны, накатывает и накатывает и смывает следы всех прошедших.
ОСИНОЕ ГНЕЗДО
Был жаркий летний день. Я сидел в старом, запущенном парке на берегу моря, в тени, на скамейке, когда внимание мое привлек аэродромный гул жужжащих ос.
Ярко светило полуденное солнце, шумел и сверкал старый парк, и сквозь листву, сквозь высокие травы, сквозь свет и тени, со всех сторон по каким-то своим траекториям, с тяжелым гудением перегруженных бомбовозов летали осы, будто не с нектаром, цветочной пыльцой, а с транспортом пороха, динамита, яда.
Они летели в несколько этажей, напружинив усики-антенны на настроенную волну. И ни разу, никогда и ни за что, во веки веков не сталкиваясь в воздухе.
Я проследил их полет. Все они стремились к развалинам старой стены, сложенной из ноздреватого, осыпающегося, желтого от времени камня, и, покружившись, пикировали на узкий каменный выступ, у черной, круглой, как дуло ружья, лётки гнезда.
Оса, как штурмовик, садилась на брюхо, и, еще жужжа всеми моторами, разворачивалась на сто восемьдесят градусов, и лишь потом, сложив крылышки и подобрав тонкие ножки, как-то униженно, задом вползала в свой темный, в свой первобытный, каменно-пещерный город. И тотчас же на освободившуюся посадочную полосу садилась другая, третья, пятая, десятая, ножками пропихивая друг дружку в гнездо, беспрерывно, цепью, как на хорошо отлаженном аэродроме, словно там, внутри, отражаясь на локаторе.
Что же там происходило? Кому они отдавали сладкую добычу? Своим деткам — малым оскам, своей старой маме — заслуженной осе или сеньору, сюзерену, осе-барону, отбиравшему все до последней капли, до последней пылинки, прилипшей к усикам, и пинком выгонявшему их назад, на вечный полет и добычу?
Есть, очевидно, у них там, в злой, жужжащей темней глубине гнезда, своя камарилья, свои маршалы, фавориты, дипломаты, шпионы, палачи и философы-теоретики, все объясняющие и все оправдывающие, есть, наверное, воры и сыщики, комедианты, меценаты, непонятые и непризнанные гении, все, наверное, есть, по-своему, по-осиному.
Я стоял у каменных развалин и слушал тревожное, разнообразно-жадное жуткое жужжание осиного гнезда.
Может, это у них там была война, бунт, всеобщая забастовка, а может, это было обыкновенное мирносозидательное осиное гудение. И рождались маленькие осочки, хоть и совсем крошечные, но остро, тонко жалящие и звеневшие: «Пи-и-ить!.. Е-есть!.. Жи-и-ить!..» И умирали старые осы-ветераны от перегрузки, от разрыва столько налетавшего сердца.
А может, это был гул искупительной молитвы?
Кто его знает. Я не разбираюсь в осином жужжании.
СОЛОВЬИНАЯ НОЧЬ
Скорый «Москва — Киев» отошел от перрона в восемь часов вечера. И как только он вырвался из черной паутины станционных путей, я увидел на освещенном закатным солнцем косогоре первую парочку. Он и она прощально махали поезду зелеными ветками и что-то весело, счастливо кричали, словно готовы были обнять и расцеловать всех пассажиров.
Через несколько минут вверху появилась новая парочка. Эти даже не оглянулись на поезд и, держась за руки, шли своей розовой тропинкой, будто были одни на всей планете.
Вдруг в поезде стало сумрачно, зелено, паровозный дым запутался в ветвях, из глухой чащи вышли, обнявшись, он и она, словно только рожденные весенним лесом.
Но вот поезд вылетел на волю, и запахло цветущей рожью; полевой тропинкой посреди летнего мира шли он и она, у нее в руках узелок, а у него на палке, как на коромысле, ее туфельки.
Освещенный поезд сверкнул над рекой, и в вечернем тумане, у воды под ивой, кротко сидели он и она, склонив друг к другу головы, вызывая бесконечную жалость.
Как тень прошел ночной разъезд, у путевой будки стояли, друг к другу прижавшись, и целовались он и она, и одинокая звезда смотрела на них.
И за Нарой, и за Брянском, и за Навлей, всю светлую июньскую ночь, всю короткую соловьиную ночь, на всем пути — нежные силуэты — он и она, он и она, он и она…
Погасли звезды, зарозовело небо, из утренней долины поднимались он и она, он в белой косоворотке шел впереди, она в накинутом на плечи его черном пиджаке устало брела позади.
А за хутором Михайловским стало светло, и на склоне горы стояли он и она — маленький подпасок с кнутом и девочка с холщовой сумкой — и смотрели, как восходит солнце.
ПРИЕЗД В ИНОСТРАННЫЙ ГОРОД
Вокзал, на который мы ночью приехали, был старый, закопченный и какой-то знакомый своей каменноугольной закопченностью и уже раз где-то, по-моему, виденный.