Он взглянул на официантку.

— Принцесса!

Она подошла.

— А что еще без выговора можно?

— Портвейн можно.

— Сладкий, наверное, — он скривился.

— Ликер абрикотин можно…

— А больше ничего нельзя? — Он подмигнул и изобразил стопочку.

Не отвечая, она отвернулась.

— Два абрикотина! — покорно сказал он. — Только подкеросинь немного.

— Ликер абрикотин пойдет, — сказала девушка буфетчице, выбивая чек.

— Это все тому вулкану? — спросила буфетчица. — Смотри, Зина!

— Из него все ветром выдует, мигом.

Она принесла в фужере ярко-рубиновый ликер. Сосед мой сглотнул густую, липкую жидкость, сплюнул и стал жадно есть, не разбираясь, тыкая вилкой в селедку, в мясо, в огурец.

— Молчок! — говорил он сам себе. — Штиль!

Прошло несколько минут.

— Мамочка, а мамочка, — жалобно попросил он.

— Теперь крышка, — сказала она. — Теперь только шампанское.

— Комплект! Катюша! — сказал он радостно.

Шампанское кипело в бокале. Он пил его, как воду, бокал за бокалом, и хмыкал от удовольствия и покручивал головой:

— Детский садик! Вот так детский садик! Сосунки.

А она стояла, смотрела и говорила:

— Надо же!

ПШЮТ

Я была тогда рыжей, это я теперь индианка.

Я стояла на остановке и ждала автобуса, прошли два юнца, оглядели меня и одновременно сказали: «Смотрится!» — и стали за мной. Слышу, завели разговор.

Один из них, пухлявый, с аккуратной гофрированной головкой, с розовыми щечками, раскачивая шикарным, как чемодан, желтым портфелем, капризно, в нос, чтобы получилось по-иностранному, говорит:

— Послушай, мон шер, всею Москву изъездил и не мог найти голубую плитку для ванной.

— Не расстраивайся, Макс, — говорит другой, — я получил сухого мартинчика, того, который пьет Помпиду. Поедем ко мне.

— А что мы будем делать? — спросил Макс.

— Кинем по коктейльчику.

— А потом?

— А потом она одного из нас поцелует.

— А потом?

— А потом, а по-том, ше-по-том…

Потеха!

Подошел автобус. Я села. Макс с чемоданом за мной.

Слышу позади его шипение:

— Разве это я толкаю? Это масса толкает. Это человечество толкает.

Из косого карманчика вынул роскошное вишневое портмоне, достал двадцатипятирублевую бумажку и протягивает кондуктору.

— Разобьете купюру? На песеты!

И, не ожидая ответа, прячет ее и аккуратно отсчитывает пять новеньких бронзовых копеек.

— Мерси, — говорит кондукторше, — за банковскую операцию.

Теперь он сел рядом.

Ну, думаю, как, интересно, начнет?

Тысяча и одна ночь! У каждого цеха свои байки. «Который час на ваших золотых?» — это мелочь, пузыри, в лучшем случае инженеришка, бух командированный. А вот: «Почему у вас минорное настроение?», «Вы похожи на женщину, которую я любил и потерял» — это тоном выше: юристы, медики. А вот уже: «Вас можно объяснить по Фрейду», — это мо́лодец заученный, бедолага-философ. Аристотель!

Вдруг слышу шепотом:

— У вас врубелевские глаза.

— В чем дело?

— Тише! Я говорю, у вас врубелевские глаза.

— Вы кинооператор?

— А откуда вы знаете?

— Сначала я по талону буду участвовать в массовке, потом вы дадите мне феерическую роль в картине «Плоды любви». Мэрилин Монро!

— Видел вас в гробу! — сказал и испарился.

На днях на платформе метро, чувствую, кто-то смотрит на меня. Он! Со своим грандиозным портфелем. Прелесть!

Пробился ко мне. Вижу — не узнал.

— У вас роденовская голова!

— Вы хотите, чтобы я нашла время и приехала в вашу мастерскую?

— А откуда вы угадали?

— Вы лепите фигуру «Лаун-теннис», да? У вас никак не кристаллизуется бюст. Вам нужна сильная, мужественная натура, скульптурные икры.

Теперь он узнал, приподнял каскетку:

— Видел вас в гробу в белых тапочках!

НА КАТКЕ

Февральский солнечный день, ослепительно белый и чистый, пахнет весной, фиалками, и проблеск всего самого яркого, веселого, чудесного, что было в жизни.

На лед осторожно по крутому деревянному настилу спускается грузная, низкорослая женщина лет сорока. Но как только коньки коснулись льда, будто сбросила на настил груз лет, будто подхватили ее крылья и повел сам лед, и она заскользила легко, привычно, непринужденно.

И тот давний, довоенный, последний юный день на катке и нынешний слились в один живой, солнечный, карусельный, и между тем и этим днем не было ни войны, ни потерь, ни родов, ни воспитания детей, ссор, семейных неурядиц, болезней, тоски, бессонницы.

И круг за кругом, на коньках возвращается в свою молодость, в свою юность, и ветер, и солнце, и с высоких гор, с белых облаков спустились и закружились вокруг Ольки, Сережки, Валерки, и совсем не убит, а вот стоит там, под знакомой, старой, белой от инея ивой, и ждет ее с непокрытой головой, в свитере с оленями, он, первый, шестнадцатилетний, и улыбается ей, и она улыбается ему.

Круг за кругом, все легче, все быстрее скользящий шаг, и теперь уже нет ни воспоминаний, ни сожалений, только ветер в лицо, и солнце, и Жизнь.

В КАФЕ

За столиком сидел старый, усталый человек, с пышными, спокойными усами моржа.

— Вам чего? — спросила официантка и подала в разукрашенной обложке меню на меловой бумаге.

Старик поднял голову и поглядел на нее выцветшими глазками.

— Оранжад.

— Что? — переспросила девушка.

— Оранжад, — повторил он. — Апельсиновую воду.

— Только яблочная, — сказала девушка, с любопытством глядя на странного посетителя.

— Оршад, — пробормотал старик, как бы ни к кому не обращаясь.

— Что? — снова переспросила девушка.

— Оршад, грильяж, — бормотал старик.

Девушке казалось, что он бредит или, может быть, над ней смеется.

— Мазагран, — сказал старик и, как бы прислушиваясь к слову, повторил: — Мазагран.

— Чего он хочет? — спросила другая официантка.

— Не пойму, какие-то слова говорит, сейчас в обморок упадет, — сказала девушка.

— Дай ему валидол, — сказала другая официантка, и они обе засмеялись.

У ТЕАТРАЛЬНОЙ АФИШИ

Полночь.

В опустевший вестибюль метро входят он и она, оба пожилые. Муж идет к кассе, она останавливается у театрального киоска и читает вслух афишу:

— МХАТ, «Мария Стюарт». Хорошая вещь.

Подходит муж.

— Пойдем.

Она, не слыша, как загипнотизированная, продолжает:

— Оперетта «Вольный ветер». Хорошая вещь.

Он молчит.

— Вахтангова. «Шестой этаж». Хорошая вещь.

Он:

— Ну пойдем же.

— Сад «Эрмитаж». Кубинские артисты. Хорошая вещь.

Муж:

— Долго ты тут будешь топтаться?

— Малый, Филиал. «Стакан воды». Хорошая вещь.

Муж:

— Перестань ты, пора спать!

Она поворачивается к нему. В глазах ее тоска и укор.

В НОЧНОЙ ТИШИНЕ

Ночью, когда затихает шум улиц, в зимнем, заснеженном городе ясно слышна жизнь железной дороги — стук проходящих вагонов, и вдруг паровозный гудок, одинокий и забытый где-то в полях, и будто кричит из молодости, из юности, все тот же призывный, щемящий, обещающий.

И снова кажется, что впереди еще вся жизнь, что можно и надо все сделать, всего достичь, и хочется уехать из этих тихих белых улиц с уснувшими темными домами. И снова в тулупе сидеть на зимних узловых станциях в буфете, и пить пиво из высоких пенистых кружек, и курить горькие командировочные самокрутки; в больших станционных окнах с двух сторон широкие перроны, гудит колокол, и сотрясается земля, и мелькающий свет поездов на Юг и на Север, хлопают и визжат тяжелые вокзальные двери, вбегают пассажиры и стоя поспешно едят горячий дымящийся борщ и битки «по-казацки».

И ты тоже медленно собираешься и уезжаешь в железном тамбуре по делам индустриализации, и вдали, в начинающейся метели, гаснут огни станции, еще одной станции твоей жизни.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: