ГЛИНЯНАЯ ЛОШАДКА
ГЛИНЯНАЯ ЛОШАДКА
Когда-то, еще в далекие первые дни, она подарила ему раскрашенную глиняную лошадочку, нелепую и какую-то загадочную в своей нелепости. Он усмехнулся и поставил ее за стекло в книжный шкаф.
И все годы, пока она, одинокая, ходила к нему, беззаветно целовала его, курила эти свои едкие ароматные сигареты, и болтала суеверные глупости, и иногда бунтовала, зло и обидчиво плакала, и он пропускал все мимо ушей, — завороженная фигурка молча стояла в шкафу за стеклом, понурив голову, как бы застыв в своей терпеливой глиняной думе, а он так привык к ней, что никогда и не замечал.
И вот теперь, когда она ушла к другому, маленькая глиняная лошадочка вдруг ожила.
Сегодня, когда он встал, она вроде кивнула чуть приметно, а потом ему все казалось, что она зовет его, и стало так тоскливо, безвоздушно, что он задвинул ее за книги, чтобы не видеть ее и не думать о той. Но все равно и после этого он все время чувствовал ее, будто в темноте она ждала его, и тогда он взял ее в руки и впервые разглядел, и увидел, что у нее зеленые глаза и голубая сбруя, и есть грива и хвост, и, наверное, есть и свой норов, свое мнение обо всем, только она молчит, она всегда молчит.
И вдруг он, прошедший войну, плен, госпитали, переживший проработки и все на свете, от этой игрушечки почувствовал такую боль, какой еще не испытывал ни разу в жизни.
СТАРЫЙ ХОЛОСТЯК
Воскресенье. Глухое, светлое, снежное утро. И в такое открытое утро особенно ясно видно, что человечество живет семьями. Мимо окна все идут и идут празднично наряженные люди — мужья с женами — и ведут за руки заботливо и тепло одетых детей, а самых маленьких везут на саночках, и они что-то спрашивают, и взрослые с улыбкой им отвечают.
А он стоит у окна один, в пустой и необжитой новой квартире, и слышит, как топочет сверху дочка соседа, и вспоминает свое детство, и глаза его сухи.
И вся жизнь — как один день.
В двадцать лет ему иногда в шутку бросали: «Жениться пора!» После тридцати разводили руками: «Когда женишься?» А после сорока, как над малым ребенком посмеиваясь, спрашивали: «Не женился?» И все он отделывался шуточками.
Зимний праздничный день, длинный, солнечный, немой.
НА ОСЕННЕЙ АЛЛЕЕ
Старые люди бродят парами. Каждый в отдельности, они никому не нужны, никому не интересны, но друг другу они нужны, только они и нужны.
Они бродят парами, похожие друг на друга, как брат и сестра, и никто не знает, и сами они уже не помнят, какие когда-то, в ту первую их весну, они были разные, удивительно, эксцентрично разные, и все удивлялись: «Что их свело?»
Старые люди бродят парами, молча, все переговорено, все известно, и мысли, и слова у них одинаковые, и предчувствия — как у одного человека.
УТРО В СЕТУНИ
Ночью я приехал в домик в лесу, в котором жил некогда, в дни молодости. И когда утром проснулся, будто не было прожитых лет. Как всегда, как прежде, вдали за лесом слышен был гул проходящего поезда.
И этим ранним снежным утром с такой ясностью и очевидностью увидел, как все будет так же и после меня — тот же лес, тот же смутный зимний рассвет, и там за деревьями этот желтый дом с колоннами и маленькими узкими окошками, и эта зеленая беседка и скворечня; так же посвистит птичка, и тихо-тихо, осторожно, неслышно будет падать снег с темного неба, — ничто не изменится, от ужаса не закричит.
ЗЯБЛИК
Неожиданно перед самым окном в тени мелькнула пестрая птичка, с размаху села на тонкую ветку березы, и с нее посыпался сухой, пушистый снег.
Зяблик поглядел направо, поглядел налево, нахохлился и затих.
Что с ним? Накричался, надышался солнцем и ветром этого холодного апрельского утра и отдыхает; или поругался со своей зяблихой и вот сидит на веточке в сторонке, и переживает все перипетии скандала, и оправдывает себя, и обвиняет ее и весь мир, и медленно отходит; или просто уединился от света, от писков и восторгов весны и думает про свое, глубоко личное, только ему нужное и интересное.
Надо же и зяблику подумать, решить, что хорошо и что плохо, иначе как же жить, как двигаться вперед…
МОРЕ И НЕБО
В серое хмурое, ненастное утро по берегу Рижского взморья у белой, пенистой кромки волн шел крепкий старик в круглой, мятой, потерявшей цвет бурой шляпе и тяжелых, шнурованных до колен башмаках. Он шел, очень высокий, худой, не сутулящийся, ровным и сильным, тренированным шагом, размеренно взмахивая массивной палкой, — левая рука крепко сжата в кулак за спиной, — и со спины был похож на молодого.
Вот так уже много-много лет каждое утро проходит он этим путем от Ассари до Меллужи.
Он бегал по отмели тут маленьким мальчиком, и море смывало следы его босых ножек, а потом он проходил тут школьником в школу, и море слизывало следы его детских башмаков, потом юношей проходил с ней, и рядом с его большими, топорными следами оставались маленькие, кроткие следы ее туфелек.
И однажды он прошел здесь солдатом, и море смыло следы его сапог с шипами, и долго его не было, а море все шумело, иногда накатывало на берег, темное, грозное, подмывая дюны, и потом, отшумев, снова было тихое и спокойное и открывало отмели и острова.
Долго его не было в этих местах, и казалось, уже никогда не будет.
Но однажды в такое же серое, хмурое балтийское утро он вернулся и появился на берегу, и море было то же, и дюны, и чайки, будто никогда и никуда он не уезжал.
Он помнит, как в приморском ресторанчике, когда тот еще был деревянным, танцевали за этими широкими окнами кадриль, и тогда еще не было каменных домов, в были рыбацкие хижины, а потом танцевали вальс, а потом чарльстон и фокстрот, и вот уже танцуют твист, шейк все быстрее, все бешенее.
Он идет прекрасным берегом от Ассари до Меллужи и радуется, что море, и небо, и песок все те же, что в дни его детства.
ЯУНДУБУЛТЫ
О, как печальна за дачным поселком сосновая роща на морских дюнах, — пустынна, светла и неприкаянна, как минувшая жизнь!
Редко мелькнет рыжая стрекоза, бессмысленно пробежит собака по песчаному взгорью между соснами, и такая тишина, будто все кончено, все уже было и отшумело, и только вдали гудит море вечным покоем.
И вдруг на границе дюн, на самом берегу, вековая, заматерелая сосна, в фундаменте черно-зеленая, в стволе медная, а вверху, под солнцем, как оранжевая свеча.
Могучие, жилистые, загорелые ветви ее искривлены и завязаны морскими узлами, и вся она под порывами ветра гудит, натянутая и напряженная, как бумеранг, вся открытая вольному морю и заодно с ним — с этим штормующим морем.
И вот так — день за днем, под солнцем и под звездами, среди молний и снежных бурь, она выдержала штормы, ураганы и землетрясения, всю взрывную волну столетья. И кажется, не только сосна, но и вся корневая земля вокруг нее гудит и не сдается, — нет, не сдается.
И, глядя на нее, снова хочется жить, и жить, и сопротивляться.
Иду берегом, и жадно глотаю морской ветер, и ловлю крики чаек и голоса людей.
ВЕСНА
Цветет черемуха. Первая бабочка ярко-кирпичного цвета угрелась под солнцем. И ребенок в синем вязаном капоре, краснощекий, сердитый, с соской во рту, из коляски смотрит на меня, как я пишу. О чем он думает? Мне кажется, он понимает, что я пишу о нем, и лицо у него сердитое и удивленное, и он пытается выкинуть изо рта соску и что-то сказать мне, громогласно возмутиться.
Рядом работает, жужжит кран на строительстве большого дома. Когда мальчик станет на ноги, этот дом, который возник на моих глазах из ничего, будет для него существовавшим вечно, как небо, луна, звезды.