И сквозь все, сквозь все кукушка подает свое глубокое, тоскующее «ку-ку! ку-ку!» — вечное, неизменное, вопросительное, безответное…
И над гомонящим лесом лишь вороны летают молча, деловито, туда и сюда, словно закрывают день, и черные крылья их освещают блики заката.
А вдали, в вечернем сумраке, уже засветились первые огоньки деревень, и в опустевших полях слышно, как играет радио на станции.
НОЧЬ МАЙСКИХ ЖУКОВ
Вечером пришли мальчики из деревни Лукино и на заброшенной, заросшей бурьяном теннисной площадке ловили майских жуков.
Жуки вылетали неизвестно откуда, синие, фосфоресцирующие, неся на металлических крыльях отблеск луны. Они гудели низко над самой землей, встречались, расходились, и это было похоже на аэродром.
Я почти поймал одного, и вдруг он с силой вырвался, на лету сбил пушистый одуванчик, и тот во сне перестал существовать; жук покружился, погудел над травой, и зарылся в желтый венчик уснувшего на стебле цветка, и притаился. Я приближался тихо, на цыпочках, и вдруг набросил шапку на жука. Он возмущался неволей и не давался в руки. Наконец я схватил его. Он был тяжелый, будто литой из свинца, и от него пахло серой и по́том работы. И когда я взял его в руки и поднес было к лицу, он смело, дерзко, безбоязненно глянул мне прямо в глаза: «Ну, чего надо, чего цепляешься?» — и зацарапал жесткими, проволочными лапками: «Отпусти, да отпусти ты, у меня только одна ночь». Я выпустил его, и он, жужжа, полетел по своим делам.
Руки еще долго пахли дымящейся серой. Ночь была железной.
НЕБО
Я помню первый аэроплан «Илья Муромец». Неимоверный, с черно-желтым брюхом жук шел низко над крышами, наполняя грохотом весь наш маленький городок, тень его летела по крышам, дворам, садам, подымая в воздух ворон и галок, на всех улицах лаяли собаки, а мы бежали за ним и кричали, и видели авиатора в кожаном шлеме и мотоциклетных очках, и скоро аэроплан исчез за горизонтом, за той выпуклостью земли, куда мы еще никогда не ходили.
Потом помню, как я впервые увидел на параде строем летящие над Красной площадью, похожие на темные стрелки, реактивные «яки», звук догонял их, будто они тянули за собой гремящее небо. И долго к этому трудно было привыкнуть.
Но вот и они исчезли с глаз, и только где-то высоко-высоко с тихим рабочим рокотом прошивал седьмое небо еле видный серебристый челнок, оставляя за собой ярко-белый светящийся след.
Теперь, если в небе случайно появлялась акула «Дугласа», на котомром мы еще совсем недавно летали, он казался нам ужасно старомодным, медленны, грохочущим, как таратайка в облаках, и он раздражал нас.
А недавно я поселился в лесу, на берегу тихой речки, и в первый же вечер услышал таинственный гром, избушку сотрясла взрывная волна, зазвенели стекла, казалось, где-то за лесом взрывают скалы, но скоро от местных жителей я узнал, что это стартуют сверхзвуковые. И действительно, всегда за взрывом, в то же мгновенье, слышался характерный, распарывающий небо звук самолета, но в небе — ни контура, ни следа. Взрыв и высокое, мгновенно пропадающее жужжанье.
Скоро, я думаю, снова, как в раннем детстве, наступит время абсолютного молчания неба, время ракетной тишины.
АНТИЦИКЛОН
Всю неделю штормило море, беспрерывно дул ветер, неся желтые листья, лил дождь, и вдруг однажды под вечер стало тихо. Небо очистилось от туч, взошла луна, и ночью светились дюны.
Утро пришло тихое, теплое, туманное.
Впервые в жизни я видел такое обилие паутины. На старой, измученной траве, в изморози росы, сверкали паутинные сети, похожие в утренних лучах на зимние узоры.
Когда успели их выткать? Неужели этой осенней ночью? И как узнали местные пауки, живущие в глухом лесу, эти неграмотные лесовики, в отрыве от синоптиков, что с запада идет мощный антициклон, и теперь на целый месяц — тепло, и сушь, и снова полетят мухи, мошки, комары, оживут бабочки, пчелы, осы. Какой древний и могучий тайный инстинкт подсказал им, какие магнитные силы присутствуют в этом мире и лежат по ту сторону нашего ощущения?
Может, пройдут еще тысячелетия, пока поймем то, что понимает этот странный слабый зеленый паучок. Подняв свое пузатое тело, словно на ходулях, медленно передвигаясь на длинных, мягких, полусогнутых ногах, он ткет и ткет, повесив свою паутинку на двух былинках, на двух шатающихся безропотных былинках.
ПОСЛЕДНИЕ ЦВЕТЫ
Как печален бессмертник, бледный, без единой кровинки, жесткий, сухой, шуршащий под ветром, словно вырезанный из пергамента.
Он скорее говорит о белой зиме, о мертвой зиме, чем о лете и прошедшей весне, которая начиналась желтыми лютиками, розовым цветом персиков и такой темно-зеленой травой, что ночью под луной она казалась фиолетовой.
Так вот чем все кончается. Так вот как все кончается…
ОСЕННИМ УТРОМ
На освещенный солнцем, еще в инее утренней росы, подорожник села крупная, бронзовая осенняя муха и стала умываться.
Суетливо и нервно обхватывала она передними лапками голову: «Ах, башка моя разламывается!» Терла виски и закидывала цепкие лапки на затылок и сверху вниз массировала длинными сильными движениями, поматывая головой: «Ох, не буду же больше пить!» Потом она набирала росу, и казалось, булькала горлом.
Наверное, сильно набралась муха.
По какому же случаю? Какой суетный однодневный интерес праздновали вчера в этом старом, запущенном парке мухи, мошки и букашки, завершая этим осенним вечером свою краткую жизнь?
ЛАСТОЧКИ В АФРИКЕ
Зима. Тихий снежный день.
Желтые ласточкины гнезда на белом фронтоне лесного санатория словно брошенное древнее поселение.
Как печальны эти одинокие, бедные глиняные фанзы. Некоторые облупились, треснули, как яичная скорлупа, обнажив скорбную, нагую нищету жилища, темную, таинственную завязь рода.
Только сейчас на белом просторе пустоты я как следует разглядел подробности и архитектуру ласточкиного города.
Большинство гнезд, как и у людей, сгрудились вместе, в центре, на пятачке, некоторые построились просто впритык, гнездо к гнезду, как изба в две связи, — наверное, только в это лето выделилась новая семья. Лишь отдельные гнезда — совсем на отшибе, в темных скрытых уголках под карнизами. Бирюки? гордецы? выселенцы?
Какая жизнь тут была, какое кипенье! От зари до зари шум крыльев, клекот, писк, драки, наверное, и интриги были, и подножки, и карьеры.
А сейчас ничего. Тихо. Пустынно. Забыто.
Неужели снова будет весна, солнце, цветенье, из-за моря прилетят те же ласточки и снова будет жизнь?
Там, в Африке, среди попугаев какаду, вспоминают ли они свою родину, свои глиняные фанзы на белом фронтоне в сосновом бору?
КРИК
На закате солнца, на красной сосне, одиноко стоящей у поселка, кричит ворона хрипло, отрывисто, болезненно. Что с ней, черной, случилось, кого зовет своим безутешным, безнадежным криком?
Умер ли кто-то у нее, или разорили ее гнездо, или она сама вдруг почувствовала свой предсмертный час, или, может, это молодая ворона и ее зря обидели, оскорбили, пренебрегли ею и она кричит, пока не выкричится, сообщая всему свету: «Ой, как мне плохо!»
Но почему же никто ей не отвечает, почему не откликнется ни одна ворона, ни одна галка, ни на деревьях, ни на крышах, никто из этих по полю молча раскоряченно шагающих. Что, не хотят впутаться, вмазаться в историю?
Ворона все кричит и кричит, надсадно, раздирая уши.
Вдруг откуда-то вынырнула и появилась в небе другая черная ворона, с лету каркнула. И эта мигом замолчала, взмахнула черными крыльями, и они обе улетели.
И сразу стало тихо и слышно далеко вокруг — звон, свист, тюрлюлюканье, маленькие радости, просьбы, крошечные обиды и вздохи весеннего поля, на котором, как тень, лежал этот долгий, эгоистический крик черной вороны.