Теперь Зюзин только ожидал весны. Зимой он купил спиннинг, купил немецкие удочки, крючки, поплавки, всякие баночки для червей, для наживки, даже резиновые сапоги, — все самое лучшее, первосортное, импортное, и все говорил о рыбной ловле, все строил планы, подумывал о байдарке, как поместит ее на крышу машины и поедет на озеро, в лес, мечтал о жизни в шалаше на берегу Селигера, о костре, как будет варить уху.

Но пришла весна и прошла, а потом прошло и лето, наступила осень, а Зюзин как-то не собрался на заре на рыбалку.

И внезапно однажды ночью, проснувшись, Зюзин ни с того ни с сего стал печатать на своей маленькой новенькой «Беби» завещание и расписал все свое имущество. Клавесин с желтыми клавишами он отписывал молодой девушке-учительнице, с которой только один раз встречался; телевизор и спиннинг — своему фронтовому другу; автомобиль завещал продать и заказать памятник на могилу. Были расписаны магнитофон, ковры, посуда, одежда — со скрупулезностью и памятью удивительной, — очевидно, болезнь совсем, ни чуточки, ни наичуточки не затронула тот сектор мозга, где хранилась копилка его вещей, очевидно, это были самые сильные, самые жизнеспособные клетки, рассчитанные на мафусаилов век.

А бывшая жена его не дремала, она была где-то там начеку, связанная многими незримыми нитями с его жизнью, с его стоящей в гараже новенькой машиной, с его холодильником «Саратов», с его магнитофоном «Днепр», с его машинкой «Беби». Знала каким-то образом о его самочувствии, болезнях, намерениях. Она не писала ему писем, не приезжала, не подавала признаков жизни. Но интерес ее к нему доносился как бы телеволнами, и он ненавидел ее. Зная, что она ждет его смерти, он говорил: «Она теперь самый ненавистный мне человек».

Но в хирургическом изоляторе, в один из темных осенних дней, чувствуя приближение неминуемого, он не выдержал и написал открытку своей бывшей жене: «Евгения, прощай! Наверно, больше не увидимся».

И когда буквально через день, словно открытка доставлена была ракетой, она неожиданно появилась в палате и запахло ее духами, он сразу понял свой просчет. И может, впервые в жизни зло встретил ее и сказал:

— Явилась, как ворон на падаль.

Теперь она не уходила отсюда ни днем ни ночью, она дежурила у его постели, плакала, размазывая слезы по лицу, и целовала его подушку, оставляя на ней следы помады.

Однажды, когда Зюзину стало очень плохо, она исчезла, и, когда он ночью очнулся, он не нашел под подушкой ключей от квартиры, привязанных цепочкой к кровати. Но ему уже было все равно — в эту ночь открывали для него другие Врата.

А та, которая была некогда его женой, всю ночь, не смыкая глаз, рылась среди его вещей, искала ценности. Она была уверена, что этот аккуратист, скрупулезник, педант, службист, этот скупой рыцарь, прослуживший столько лет финансистом в оккупационных войсках, не тративший никогда ни одной лишней копейки, обязательно имеет бриллианты, золото, жемчуга. Она рылась в ящиках, чемоданах, выкидывала старые-старые безделушки, какие-то фарфоровые слоники, статуэтки, удивительные разноцветные перья тропических птиц, коллекции старинных монет, коллекции карандашей и говорила: «Идиот! Идиот!..» Потом полетели фотографии, водопад фотографий каких-то чужеземных соборов, вокзалов, памятников, каких-то парков, прибрежных скал, чужих людей, которые казались ей ненавистными и уродливыми. Затем пошли конспекты, аккуратно сложенные стопочками, написанные мелким, мельчайшим, невыносимо правильным круглым почерком, подробнейшие конспекты по «Вопросам языкознания» и «Экономическим проблемам социализма».

На самом дне лежали аккуратно перевязанные бечевкой старые желтые письма, ее письма, тщательно и по годам подобранные, начиная с самых первых, когда он уехал с Сахалина на юг, в Сочи, и она ему писала трогательные, надушенные духами записочки. Но и это не тронуло ее сердце. Только мельком взглянув, она бросила их на пол: «Идиот!»

Вдруг она нашла магнитофонные ленты и стала их прослушивать — может быть, найдет того злодея, у которого бриллианты. Всю ночь пели песенки, шумели гости, будто издалека доносились пьяные выкрики, хихиканье, и учтивый, трезвый голос Зюзина. И она все повторяла: «Идиот! Идиот!»

Когда Зюзин умер, она предъявила старое свидетельство о браке. Никто не опротестовал его, потому что ни родных, ни друзей, ни близких у Зюзина не было, и завещание его было объявлено недействительным.

В крематории, в том высоком и чистом храмовом зале, среди стеклянных шкафов с урнами, собрались восемь человек, в том числе и она, и когда капитан дальнего плавания, председатель комиссии по похоронам, спросил, будет ли кто прощаться, все посмотрели на нее, но она не двинулась с места. Единственный его фронтовой друг хотел выйти, но удержался, чтобы не подумали, что он хочет получить наследство.

Так и ушел Зюзин за зеленую шторку вниз, в геенну огненную, ни с кем не простившись.

Недавно друг его осведомился об урне. Ее не было. Против фамилии Зюзин стояла птичка, значит, урну взял кто-то. Наверное, это она взяла ее и выкинула в окно поезда «Москва — Одесса» на полном ходу.

ЗАПИСКИ МНИТЕЛЬНОГО ЧЕЛОВЕКА

До какой жизни я дошел! Я, любитель сквозняков, открыватель всех дверей и окон, — я устраиваю скандалы из-за открытой форточки.

А началось это…

— Три горчичника и терпение! Только не срывайте, терпите до последнего!

— А моя бабушка лечилась песком. Раскалите на сковородке песок…

— Собачку заимейте, приложите шерстью к больному месту, она дает электричество, или кошку, тоже очень хорошее электричество.

— А я говорю, не обращайте внимания — и все пройдет.

Но я обратил внимание.

Мне ставили горчичники и банки, меня гладили утюгом, электрическим утюгом и духовым, и однажды даже ультразвуковым, меня кусали пчелы, и сосали пиявки, я натирался муравьиным спиртом, и змеиным ядом, и тигровой мазью.

Через неделю я уже не мог сидеть. Табуретка казалась мне орудием гестапо.

— Идите в институт курортологии, там как рукой снимут, — сказал мне человек, который все знает.

В институтском коридоре, в разных странных, почти скульптурных позах, стояли, сидели или полусидели на самом кончике стула больные. Пристроился и я.

— Что у вас? — спросил сосед, не поворачивая шеи, а как-то странно глядя прямо перед собой на портрет академика Павлова.

Я сказал, что, наверное, радикулит, а он представился, будто называя фамилию:

— Люмбаго!

Именно от него я узнал о том, что одна и та же болезнь имеет три наименования, в зависимости от того, кто ею болен. Если министр, председатель правления или первый секретарь, она называется нежно, красиво, почти любовно, по-иностранному — люмбаго; если директор магазина, заведующий парикмахерской, председатель месткома, то это уже радикулит, а если бухгалтер, кассир, вахтер — просто ишиас.

Высказав все это, он захохотал своим неподвижным, разящим смехом, и вместе с ним захохотали стоящие, сидящие, полусидящие и полулежащие. Это было посвящение в орден радикулитчиков.

— Последний индейский способ знаете? — спросил мой Люмбаго.

— Не индейский, а египетский, — заспорил кто-то.

— Ха, египетский! У меня дядя ездил в Америку и взял рецепт у вождя индейцев лично.

— А я говорю, египетский, ОАРовский, его привезла жена моего товарища с Асуанской плотины.

— Ну, все равно, индейский, египетский, — согласился Люмбаго, — а крапива. Нажгите молодой крапивой.

— Что вы, все перепутали, крапива — это от почек, и ее не прикладывают, а настаивают и пьют, а от радикулита перец.

— В пакетиках? — спросили.

— Ни в коем случае, — завопил знаток, — что вы, бифштекс или люля-кебаб? Вы ели перец?

— Лечо?

— Да нет, перец, ну, который узенький продают на базарах грузины. Вы покупаете десять стручков, разрезаете их вдоль, — только не поперек, а вдоль, — и опускаете в царскую водку. Смотрите, обязательно в царскую водку. Есть у вас товарищ с сильной рукой? Он кладет перец на ладонь и с силой втирает вам в поясницу, пока от перца не остаются лохмотья.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: