— И ты живешь?.. Э, брат, как нас много!
Когда я возвратился домой, завтракали. Воля сидел за манной кашей, около стояла няня Матрена Михайловна.
— Хо-хо-хо!
Воля держал в руке ложку с кашей, поглядывал кругом и бессмысленно-радостно смеялся.
— Воля, чего это ты?
— Хохо!.. Хо-хо-хо!..
Глазенки блестели. И он все смеялся беспричинным, идущим из нутра, заражающим смехом. И все засмеялись, глядя на него.
— Ну, смотрите, дурень какой. Чего смеется?
Сила жизни безудержно вскипала в нем, радуясь на себя и играя.
Где, где эти робко-злые, упрямые глаза, этот ноющий голос? Животик поправился у мальчика. Клизмочки помогли и манные кашки. И вот переметнулся его маленький Хозяин. Бессмысленной радостью заливается тельце, ясным светом зажег глазенки, неузнаваемо перестроил всю душу…
О раб! О подлый, переметчивый раб!
Гнедой жеребец издох. Вечером Степан пошел за ним в сад, а он лежит на боку мертвый.
За ужином работники смеялись и говорили:
— Ну, дедушка Степан, теперь твой черед помирать. Самый ты теперь старый остался.
— А неужто в холщовой рубахе и в гроб ляжешь? Ты бы на это дело ситцевую завел.
Степан тихо, про себя, улыбнулся.
— У меня есть. Сшита. Синяя с крапушками, молодая барыня подарила. Как помру, наказал Алехе в нее одеть.
— А небось ждешь смерти? Ишь старый какой! Болезнь какая, али убьешься, — молодой переможется, а тебе где уж! Сразу свернет.
— Ты, дедушка Степан, вели табачку себе побольше в гроб положить. Да тавлинок. Сломается ай потеряешь — новой там не купишь. Весь табак растрясешь.
Степан открыл тавлинку, с хитрою улыбкою заглянул в нее, встряхнул.
— Там даду-ут…
— Деньжат с собой захвати, — может, даром-то не дадут… Хо-хо-хо!..
Слава богу, наконец-то! Так, иначе, — но это должно было случиться. И по той радости освобождения, которая вдруг охватила душу, я чувствую, — возврата быть не может. Произошло это вчера, в воскресенье. Мы с Катрою собрались кататься.
Вышли на крыльцо, а шарабана еще не подали. На ступеньке, повязанная ситцевым платочком, сидела мать Катры, Любовь Александровна, а кругом стояли и сидели мужики, бабы. Многие были подвыпивши. Деловые разговоры кончились, и шла просто беседа, добродушная и задушевная.
Бородатый мужик, скрывая усмешку под нависшими усами, спрашивал:
— Ты, барыня, вот что нам объясни. Как это так? Вон ты какая — маленькая, сухонькая, вроде как куличок на болоте. А у тебя две тысячи десятин. А нас эва сколько, — а земли по полсажени, всю на одном возу можно увезть.
— Отчего? Я тебе прямо скажу, — сила моя.
— Сила? Правильно. Ну, а как сговоримся мы, как пойдем всем российским миром, то сила наша будет. Где ж вам против нас!
Другой мужик прибавил:
— Как наседок, с гнезд сымем.
— А правду, скажи, болтают, — продаешь ты землю?
Любовь Александровна посмеивалась.
— Слыхал, как говорится? Не всякому слуху верь. А дело это мое: захочу — продам, не захочу — не продам.
— Нет, барыня, ты жди, не продавай, — решительно сказал бородатый мужик.
— У тебя тогда спроситься?
— Не позволим тебе. Нам она определёна.
— Вот как!
— Да… Сколько лет на тебя работали, всю ее потом нашим полили.
— Как же это вы мне не позволите?
— Окончательный тогда сделаем тебе конец.
Любовь Александровна засмеялась.
— Убьете? Ну, брат, за это тоже по голове тебя не погладят.
— Знаю. Что ж, на каторгу пойду. А сколько за меня народу положит поклон.
Баба в задних рядах подперла щеку рукою и глубоко вздохнула:
— Да какой еще поклон положишь!
— Э, батюшка! Такие поклоны там не принимаются!.. Они в зачет не идут.
— Ваш бог не зачтет, а наш зачтет.
Катра, потемнев, пристально смотрела на мужика. Она резко спросила:
— Как тебя звать?
— Ай, барышня, не знаешь? — Мужик посмеивался. — Арсентием звать меня, Арсентий Поддугин, потомственный почетный земледелец. Запиши в книжку.
В толпе засмеялись. Любовь Александровна поспешно сказала:
— Погоди, хорошо. Говоришь, пойдете вы на нас всем российским миром. Ну, поделили вы землю нашу. Сколько на душу придется?
— Расчеты нам, барыня, известны. По четыре десятины.
— Нет, погоди! А из города, ты думаешь, на даровую-то землю не налетят? Себе не потребуют? Давать так уж всем давать, почему вам одним?.. А что тогда по России пойдет?
— Э, что ни пойдет! А вас снять нужно первым долгом. Тогда дело увидится.
Мы ехали с Катрой. Противна она мне была. А она смотрела на меня со злым вызовом.
— Эти самые мужики пожгли у нас зимою все стога в Антоновской даче. А мама перед ними пляшет, увивается… У-у, интеллигенты мяклые!.. Вот мне рассказывали: в Екатеринославской губернии молодые помещики образовали летучие дружины. Сгорело что у помещика, — сейчас же загорается и эта деревня.
— Ого!
— Да. Это честно, смело и красиво… Пожимай плечами, иронизируй… «Обездоленные», «страдающие»… Эти самые ушаковцы, которые сейчас с мамой говорили, — вся земля, по их мнению, обязательно должна перейти к ним одним. Как же, ведь ихняя барыня! А соседним деревням они уж от себя собираются перепродавать. Из-за журавля в небе теперь уже у них идут бои с опасовскими и архангельскими. Жадные, наглые кулаки, больше ничего. Разгорелись глаза.
Мы проехали большое торговое село. Девки водили хороводы. У казенки сидели на травке пьяные мужики.
Свернули в боковой переулок. Навстречу шли три парня и пьяными голосами нестройно пели:
Заметив нас, они замолчали. Насмешливо глядя, сняли шапки и поклонились. Я ответил. Мы медленно проехали.
— Ишь, с пищи барской, — гладкие какие да румяные! Знай гуляй и в будни и в праздник!
— Сейчас вот в лесок заедут, завалятся под кустик… Эй, барин, хороша у твоей девочки…?
Долетел грязный, похабный вопрос, и все трое нарочно громко засмеялись.
Мы медленно продолжали ехать. Катра — бледная, с горящими глазами — в упор смотрела на меня.
— И ты за меня не заступишься?
— Стрелять в них прикажешь?
— Да! Стрелять!
Я растерянно усмехнулся и пожал плечами. Сзади доносилось:
— Ну, хорошо!.. — Она с ненавистью и грозным ожиданием все смотрела на меня. — А если бы они остановили нас, стащили меня с шарабана, стали насиловать? Тогда что бы ты делал?
— Не знаю я… Катра, довольно об этом.
— Тоже нашел бы вполне естественным? Ну конечно! Законная ненависть к барам, дикость, в которой мы же виноваты… У-у, доктринер! Обкусок поганый!.. Я не хочу с тобой ехать, слезай!
— Тпру!
Я остановил лошадь, передал вожжи Катре и сошел с шарабана.
— До свидания, — сказал я.
— Не до свидания, а прощайте!
Она хлестнула лошадь вожжой и быстро покатила.
Покос кипит. На большом лугу косят щепотьевские мужики, из Песочных Вершинок возят сено наши, сеяновские. За садом сегодня сметали четыре стога.
Подъезжали скрипящие возы. Федор Федорович сидел в тенечке на складном стуле и записывал имена подъезжавших мужиков. Около стоял десятский Капитон — высокий, с выступающими под рубахой лопатками. Плутовато смеясь глазами, он говорил Федору Федоровичу тоном, каким говорят с малыми ребятами:
— Пишите в книжку себе: Иван Колесов, в третий раз.
— Погоди, любезный! А где же во второй было?
— Второй воз он уж, значит, склал, у вас прописано… Лизар Пененков. Алексей Косаев…
Федор Федорович подозрительно оглядывал возы, но ничего не видел близорукими глазами. Постепенно он все больше входил во вкус записывания, все реже глядел кругом и только старательно писал, что ему выкрикивал в ухо Капитон. Ждавший очереди Гаврила Мохначев с угрюмым любопытством смотрел через плечо Федора Федоровича на его письменные упражнения.