— Пишите теперь в книжку, — Петр Караваев, в четвертый раз.
— Где же он? Петр Караваев!
— А он, значит, сейчас подъедет… Вон он, воз, под яром!
Федор Федорович строго сказал:
— Так, брат, нельзя. Когда приедет, тогда нужно записывать.
Капитон смеялся глазами.
— Так, так!.. Понимаю-с!.. Когда, значит, приедет, вы в книжку и запишете его.
Кипела работа. Охапки сена обвисали на длинных вилах, дрожа, плыли вверх и, вдруг растрепавшись, летели на стог. Пахло сеном, человеческим и конским потом. От крепко сокращавшихся мускулов бодрящею силою насыщался воздух, и весело было. И раздражительное пренебрежение будил сидевший с тетрадкою Федор Федорович — бездеятельный, с жирною, сутулою спиною.
Авторитетным тоном, щеголяя знанием нужных слов, он делал замечания:
— Послушай, Тимофей! Вы рано стог начали заклубничивать.
— Рано! И то еле вилами достанешь!
— Есть вилы длинные.
— И то не короткими подаем… Эй, дядя Степан, принимай!
Солнце садилось. Нежно и сухо все золотилось кругом. Не было хмурых лиц. Светлая, пьяная радость шла от красивой работы. И пьянела голова от запаха сена. Оно завоевало все, — сено на укатанной дороге, сено на ветвях берез, сено в волосах мужчин и на платках баб. Федор Федорович смотрел близорукими глазами и улыбался.
— Сенная вакханалия… Ххе-хе!
Довершили последний стог. Мужики связывали веревки, курили. Дедка Степан очесывал граблями серо-зеленый стог. Старик был бледнее обычного и больше горбился. Глаза скорбно превозмогали усталость, но все-таки, щурясь, радостно светились, глядя, как закат нежно-золотым сиянием возвещал прочное вёдро.
Село солнце.
На Большом лугу в таборе щепотьевцев задымились костры. Мы шли с Борей по скошенным рядам. Серые мотыльки мелькающими облаками вздымались перед нами и сзади опять садились на ряды. Жужжали в воздухе рыжие июньские жуки. Легавый Аякс очумело-радостно носился по лугу.
По дороге среди желтеющей ржи яркими красками запестрела толпа девок с граблями. Неслась песня.
Они приближались в пьяно-веселом урагане песен и пляски. Часто и дробно звучал припев:
Высокая девка, подпоясанная жгутом из сена, плясала впереди идущей толпы. Склонив голову, со строгим, прекрасным профилем, она вздрагивала плечами, кружилась, притоптывала. И странно-красивое несоответствие было между ее неулыбавшимся лицом и разудалыми движениями.
Выдвинулась из ало колыхавшейся толпы другая девка, приземистая и скуластая. Широко улыбаясь, она заплясала рядом с высокою девкою. Они плясали, подталкивали друг друга плечами и кольцом сгибали руки.
— Эй, барчуки! Идите к нам!.. Зацелуем!
Румяные женские лица маняще улыбались. Неслись шутливо-бесстыдные призывы. И не было от них противно, хотелось улыбаться в ответ светло и пьяно.
Они прошли мимо. Следом проплыл запах кумача и горячего человеческого тела.
Аякс издалека залаял на толпу. Высокая девка с гиком побежала ему навстречу. Аякс удивленно замолк и с испуганным лаем бросился прочь. Она за ним, по буйным рядам скошенной травы. Аякс убегал и лаял. В толпе девок хохотали.
Вдруг высокая девка бросилась головою в сено и перекувыркнулась. Ноги высоко дрыгнули в воздухе над рядами. Аякс удивленно сел и поднял уши.
— Хо-хо-хо! — загрохотали в таборе мужские голоса.
Боря покраснел и отвернулся.
Темнело. Перепела перекликались в теплой ржи. Громче неслись из росистых лощин дергающие звуки коростелей. В герой, душистой тьме с барского двора шли мужики, выпившие водки.
После ужина я сидел на ступеньках крыльца. Была глубокая ночь. Все спали. Но я не мог. Чистые, светлые струи звенели в душе, свивались и пели, радостно пели все об одном и том же.
Поднялся поздний месяц.
У конюшни чернела телега, фыркала жевавшая лошадь. Щепотьевцы кончили отработку и уехали; Алексей Рытов заехал на двор проститься с отцом, и они заговорились. Большой, плечистый Алексей сидел, понурившись, на чеке телеги и курил. Степан радостно и любовно смотрел на него.
— Эх, Алеха, пора тебе, малый! Поезжай. Ребята вон уж когда уехали. Завтра-то на зорьке вставать тебе, а ночи ноне короткие.
И опять они медленно говорили. Степан трогал руками телегу, гладил лошадь.
— Хорош меринок!.. Его бы, малый, овсецом кормить, — еще бы стал глаже.
— Да… Гнедчик был, — не прохлестнешь! А этот идет все равно что играет… — Алексей устало зевнул и, зевая, кивнул на конюшню. — В конюшне спишь?
— А то где же?
— Вот тут бы тебе спать, на вольном воздухе. Жарко, чай, в конюшне.
— Ну… В конюшне надо спать. Ночью, бывает, заболтают лошади. Крикнешь — стихнут.
Месяц светил из-за лип. За углом дома, в саду, одиноко и тоскующе завыл Аякс.
— А со своим покосом все еще не убрались?
— Нет, не косил еще. Завтра на уборку к нашему барину выезжать.
Степан вздохнул.
— Вот, парень, горе твое, — все девки у тебя. Мальчонка был бы, — вон еще какой, а по нынешнему времени и за такого тридцать рублей дают. А от девок какой прок?.. Тоже про себя скажу, — помру я скоро, Алеха. Ослаб! Намедни вон какое кружение сделалось, — два дня без языка лежал. А нынче на стогу стоял, вдруг опять в голове пошло, как колеса какие… Не продержусь долго. А еще бы годочка два протянуть, — тебе за моей спиной вот бы как было хорошо!
Алексей молчал.
Дул легкий ветерок. Широким, прочным теплом неслось с полей. Степан стоял, свесив руки, и смотрел в теплый сумрак.
— Погодка-то, малый! Погодка! Весь покос теперь простоит. Гляди и рожь захватит.
И как будто что-то неслышно говорил ему этот мягкий сумрак, пропитанный призрачным, все слившим лунным светом. И как будто он радостно прислушивался к этой тайной речи. Подумал, медленно поднес к носу щепоть табаку.
— А что, малый… Ничего там не будет, как помрешь. Вот как жеребец гнедой сдох, — тоже и мы.
Сливалась со светящимся сумраком сгорбленная фигурка с дрожащей головою. Кто это? Человек? Или что-то другое, не такое отделенное от всего кругом? Казалось, — вот только пошевельнись, моргни, — и расплывется в лунном свете этот маленький старик; и уж будет он не отдельно, а везде кругом в воздухе, и благодатною росою тихо опустится на серую от месяца траву.
Уехал Алексей. Степан постоял, поглядел ему вслед и ушел в конюшню.
Аякс за углом все выл. Переставал на минуту, прислушивался, начинал лаять и кончал жалующимся воем.
В доме звякнуло окно, раскрылось. Высунулась всклокоченная голова Федора Федоровича. Хрипло и сердито он крикнул:
— Пошел ты!.. Аякс!
Вой замолк.
— А-аякс!
Было тихо. Окно медленно закрылось.
Аякс в саду вдруг завыл громко, во весь голос, как будто вспомнил что-то горькое. И выл, выл, звал и искал кого-то тоскующим воем.
За темными окнами засветился огонек. В халате, со свечкою в руках, Федор Федорович вошел в залу. Он раскрыл окно и злобно крикнул в росистую темноту сада:
— Аякс! Пошел!.. Вот я тебя!
Аякс на минуту смолк и завыл снова.
Тускло горела свечка на обеденном столе. Федор Федорович, взлохмаченный и сгорбленный, медленно ходил по темной зале, останавливался у запертых окон, опять ходил.
Из того светлого, что было во мне, в том светлом, что было кругом, темным жителем чужого мира казался этот человек. Он все ходил, потом сел к столу. Закутался в халат, сгорбился и тоскливо замер под звучавшими из мрака напоминаниями о смерти. Видел я его взъерошенного, оторванного от жизни Хозяина, видел, как в одиноком ужасе ворочается он на дне души и ничего, ничего не чует вокруг.
Пьянеет голова. Пронизывается все существо крепкою, радостною силою. Все вокруг скрытно светится.