Первые две недели прошли в траурных заботах: похороны, поминки. А потом тетка стала сохнуть на глазах, как цветок, оставшийся без воды. Глаза перестали блестеть и как–то сразу потускнели. Кожа сморщилась и пожелтела. Из движений и походки исчезла стремительность. Делала она все медленно, будто нехотя, через силу, и единственной полуживой ее реакцией была реакция на вещи, связанные с Борисом: могла долго держать в руках его свитер, смотреть на его кофейную чашку, сидеть на полу рядом с его креслом — как привыкла при его жизни.

Все отнесли ее угасание на счет горя и переживаний и пытались хоть как–то вывести из этого состояния. Еще через две недели беспокойство возросло — стало ясно, что жизнь стремительно покидает тетку. Но никто из приглашенных врачей признаков какой–либо болезни не обнаружил. Правда, все они настоятельно требовали сменить обстановку, куда–нибудь на время уехать, но тетка была непреклонна, сказала, что душа Бориса еще живет в этих стенах, и она не намерена оставлять его душу в одиночестве.

А ровно через три месяца после гибели мужа умерла.

Может быть, эта история так и осталась бы одним из наших семейных преданий и ушла в прошлое, если бы мне не суждено было стать одним из ее героев.

…Очнулся я очень поздним утром — в двенадцатом часу. Благо — суббота, а то проспал бы все ранние дела, встречи и телефонные звонки. Получалось, что спал целых семнадцать часов. Пораженный и этим, и тем, что провел весь вечер, всю ночь и все утро на ковре; и тем, что несмотря на отдых, голова по–прежнему казалась пустым воздушным шариком, позвонил давнему приятелю, доктору Макарову.

— Переутомление, истощение, плохое питание, — пробасил Леонид Иванович. Рекомендую: приехать ко мне, выпить водочки из графинчика, хорошо отобедать и обо всем рассказать степенно, без спешки. Ну так как?

Я слышал требовательные нотки в его голосе, но сил реагировать на них не было; вяло, бесцветно, как зубную пасту из тюбика, выдавил:

— Не могу; может, к вечеру, а пока… нехорошо мне…

— Ну, коли так, то свой врачебный долг я исполню до конца, — продолжал басить Леонид, — водочку и кислые щи доставлю на дом — у тебя ведь теперь есть, слава Богу, дом; а вечером можно и в баньку; ну так как?

— Заметано, — согласился я, понимая, что перечить бесполезно: не первый год мы знакомы с доктором, некоторые его воззрения уже стали моими, в частности, что все болезни — от дисгармонии, разлада, предательства себя самого, одиночества и, естественно, от неправильного питания и непосещения бань. Это же самое он продолжал утверждать и закончив курсы иглорефлексотерапевтов и совсем недавно получив в какой–то модной академии сертификат экстрасенса, хотя к экстрасенсорике вообще относился с осторожностью, не афишируя свою к ней принадлежность.

Зная, что Макарову добираться до моего дома около часа, я попытался навести порядок на кухне, но, разбив две тарелки, оставил эту затею; у тетки был хороший вкус, и разбитые красивые тарелки еще больше усугубили мое состояние.

Оставалось только сесть перед телевизором, за созерцанием которого и застал меня звонок в дверь.

Макаров, как всегда, вошел громко и бурно, выражая одновременно и радость от встречи, и возмущение транспортом, и восхищение погодой, и свои мысли по поводу моего здоровья.

Из неизменного, почти квадратного саквояжа он, пройдя на кухню, извлек бутылку водки, термос со щами, баночки с салатами, рыбой, завернутую в фольгу зелень и даже аккуратно нарезанный хлеб. Я не знаком с его бывшей женой, но мне всегда казалось, что подчеркнутая аккуратность, даже — в хорошем смысле — какое–то бытовое чистоплюйство доктора — это невидимый укор ей, соперничество, ставшее привычкой: мол, при бабе в доме было меньше уюта, комфорта и хлебосольства, чем без нее.

— Ну–с, милостивый государь, где у тебя хрустали–фаянсы? За столом и поговорим, на голодный–то желудок какая беседа.

Взяв в руки рюмки, он повертел их перед глазами, посмотрел на свет, затем аккуратно поставил на стол, словно боясь разбить.

— Мытые, вчера мыл, — по–своему истолковал я его придирчивость.

— Да не в том дело, — думая о чем–то своем, автоматически ответил доктор, — это твои рюмки?

— Мои, конечно, — ответил я и тут же, замявшись, уточнил: — в смысле, теткины, от нее остались. Здесь все ее, мои–то вещи сам знаешь где…

— Да–да, — так же задумчиво поддакнул Макаров и еще раз осторожно прикоснулся подушечками пальцев к хрусталю, — а скажи–ка, дорогой, не случалось ли тебе последнее время что–нибудь разбивать?

— Ха! Прямо перед твоим приездом! Вон, осколки еще в мусорном ведре.

Макаров приоткрыл дверцу под раковиной, присел на корточки, осматривая то, что осталось от теткиных тарелок.

— М–да, — только и проронил он, вставая и направляясь в ванную мыть руки.

— А мебель не ломалась? — донесся его голос сквозь шум воды.

— Да вроде бы пока нет, — насколько мог уверенно ответил я, присаживаясь на табуретку, и тут же почувствовал, что теряю равновесие. Ножка табуретки с хрустом подломилась, и я оказался на полу.

Привлеченный грохотом, доктор выбежал из ванной раньше времени, не успев вытереть руки — он так и держал полотенце на обеих ладонях. Подойдя ко мне, помог встать, внимательно осмотрел табуретку, затем — остальную кухонную мебель.

— Значит, так, Иван Александрович, несмотря ни на что и вопреки всему… — он сделал рукой жест, приглашавший к столу.

С опаской присев на плетеный стул, я вскоре поддался спокойному, ироничному настроению Макарова; от прекрасных горячих щей под волку появились силы, захотелось даже пошутить над нелепым вчерашним происшествием, но доктор прервал меня своим главным тостом, который я слышал от него постоянно вот уже девятый год:

— За то, чтоб мы себя не предавали!

Выпили и за это.

Понемногу я приходил в себя; на собственном примере мне стало ясно, как по капиллярам влага входит в растение, которое давно не поливали.

Пока я возился с приготовлением чая, Макаров осматривал квартиру. Наконец он появился в коридоре — несколько озадаченный, дергающий себя за мочку уха, как горьковский Артамонов, и смущенно произнес:

— Кажется, теперь у тебя и кресло без спинки, хотя я на нее всего лишь облокотился.

Он развел руками: мол, извини, но так уж вышло.

— Не огорчайся, починю, — успокоил я доктора, но мысленно изумился: кресло было почти новым, я сам помогал Болерам везти его из магазина и радовался, что оно стало одной из любимейших Бориных вещей в доме.

— Не знаю, не знаю, — пробормотал Леонид Иванович, пропуская меня в комнату — мне хотелось увидеть, что же стряслось с креслом; почему–то не укладывалось в голове, что оно вот так, ни с того, ни с сего взяло да и развалилось.

Увы, доктор был прав: спинка стояла отдельно, и это делало больной и разбитой еще несколько минут назад красивую вещь.

— Это пара пустяков, это мы гвоздиками приколотим, — сказал я скорее для доктора, чем для себя, прилаживая отвалившуюся спинку к креслу, и вдруг почувствовал, что что–то изменилось. Что–то неуловимое: как запах, как дуновение ветерка, как вес тени на руке. Вернее — как отсутствие запаха, дуновения, тени. Кресло перестало быть уютным, как это было при Болерах и за что они любили его; какая–то внутренняя теплота покинула его, сделав просто вещью среди вещей, лишив единственности, уникальности, притягательности.

— Приколотим, прибьем… — повторял я уже для себя, стараясь разобраться в странных ощущениях, боясь упустить их и одновременно страшась остаться с ними, непонятными и непонятыми, наедине.

— Думаю, что это вряд ли поможет.

Я вздрогнул от голоса Макарова, на мгновенье забыв о его присутствии; впрочем, мгновенье, вероятно, длилось немало, если он успел из коридора перейти в комнату и понаблюдать за мной.

— Вряд ли поможет? Почему? Молоток есть, руки на месте, — мне хотелось быть бодрым и уверенным в себе.

— Кажется, тут дело не в молотке.

— А в чем же?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: