Гремели молоты времени по наковальням пространства — то Великие Кабиры выковывали душу Прометея, беря материал от чистого Духа, от Мировой Души, от полноты Создания Божьего, чтобы оплодотворить затем этим негасимым небесным светом зачатое в темном чреве земли человеческое тело, и сделать его подобным прекрасному цветку, пылающему и в сумраке плена и в лучах свободы.
Звуки той наковальни образовывали орбиты, а из разлетающихся искр рождались звезды, и весь космос был великим единым живым духом, удивительной гармонией звука и света, формы и сути.
Этот мир раскрылся пред нами, но мы стали не в нем, а им самим, и лишь Верховное начало над нами светило и грело, наполняя смыслом и верой все сущее, и даруя чувство единой семьи, в которой не было ущербных и нелюбимых, обиженных и обделенных.
И нельзя было уже вычленить из этой гармонии отдельно — меня, отдельно — Нику; в каждом фотоне мы были вместе, сплетенные в неразрывное единство; в каждой ноте мы были вдвоем, и несли в себе друг друга все дальше и дальше, не разлучаясь ни на миг — в вечную Любовь, которой не придумано названия, потому что некому, незачем да и не для чего его придумывать там, где все заполнено только этой божественной любовью, и даже самая малая, невзрачная молекула, забившаяся в дальний пыльный угол Вселенной, живет лишь по ее законам, раздваиваясь от торжества и восторга, расцветая и начиная собою новую прекрасную жизнь.
***
…Спустя две недели, встревоженная молчанием, Никина подруга открыла дверь ее квартиры. В комнате она увидела увядший жасмин, стул, залитый воском подсвечник и два зеркала, стоящие друг напротив друга. Из одного зеркала смотрело живое лицо Глеба, из глубин другого едва заметно улыбалась Ника. Подруга хотела сесть на стул, но невидимая прочная нить на уровне живущих в зеркале глаз помешала ей сделать это, и она, приученная Никой удивляться, но верить и ждать, ушла.
Об этом, со слов подруги, мне рассказала сама Ника — когда под утро длинные лучи далеких звезд стали отрываться от дачи, уменьшаясь и возвращаясь в небо, внутрь своих светил, а мы, вынырнув из океана животворного счастья, увидели, что легкое наше облако так же прочно, и пол все так же похож на зеленую траву, а потолок — на бирюзовое небо.
Лишь лукавый бриллиантик на Никином пальце время от времени посверкивал, словно память о звездном небе и было в его свете что–то новое, но до грусти знакомое и близкое, в чем хотелось раствориться.
Никогда больше я не видел такого света. Так же, как, наверное, никогда не смогу толком объяснить маме, где же я пропадал те две недели, в течение которых она обзвонила всех знакомых и все больницы, уже отчаявшись найти меня, Глеба Княжича, тридцати лет от роду, историка.
Нет, я знаю — где, но во мне еще нет тех слов, которыми это можно выразить. Они вот–вот созреют, и тогда, коленопреклоненно обратясь за советом и помощью к Великим Посвященным — Иисусу и Раме, Кришне и Моисею, к Гермесу и Орфею, Пифагору и Платону — и получив, даст Бог, напутствие, я постараюсь рассказать о видениях и мистериях, взращенных любовью, борьбой света и тьмы, тайнами начала и конца.
Ибо, как известно нам от Святого Иеронима, «самая трудная и самая непонятная из священных книг, Книга Бытия, содержит в себе столько же тайн, сколько и слов, и каждое слово, в свою очередь, содержит несколько тайн».
И пока жив род людской, книга его бытия не завершена; она всегда только пишется…
1991
УКРАДЕННАЯ АУРА
Ave vitae! 1
Темная, непонятная, необъяснимая сила вливалась в комнату через окно или даже через всю стену; вязкая и тяжелая, она заполняла собою квартиру, всасывая вещь за вещью; запахи постепенно исчезали; краски становились тусклыми, словно выцветшими… Неимоверная слабость заполнила все тело — лень было пошевелить рукой, встать; в голове не осталось ни единой мысли — будто из черепа медленно выкачивали воздух.
Я готов был отнести это на счет внезапного недомогания, принять привычный «коктейль» из аспирина и беллатамина и уснуть, но что–то заставило, преодолевая слабость, встать и добрести до окна.
Красный автомобиль с темными матовыми стеклами, стоявший у подъезда, взревел мотором и рванул с места. Последнее, что запомнил я, падая на ковер и проваливаясь в пучину бессознания, — странные хлопки, словно в нескольких местах разорвался туго натянутый канат, и несколько ярких вспышек между окном квартиры и отъезжающей машиной…
Квартиру, в которой приключился со мной странный обморок, сопровождавшийся световыми и звуковыми эффектами, моей можно назвать условно. По всем документам, юридически она моя вот уже месяц; но из моих вещей здесь только два десятка книг да одежда. Все остальное — мебель, посуда, ковры, белье (короче, все те сотни вещей и вещичек, которые скапливаются и хранятся в домах годами) — осталось от тетки Валерии Михайловны Рогожиной, которую в семье называли просто Лерой. После ее смерти и было обнаружено завещание, из которого следовало, что все ее имущество, включая квартиру, переходит ко мне. Пусть будет ей земля пухом — только живущий в Москве, да еще и без своей крыши над головой, может по–настоящему оценить такой посмертный дар.
Не стану рассказывать, как я начинал сживаться с Лериными вещами — это отдельный сюжет, полный неожиданностей. Но вещи, даже самые красноречивые, — молчат, а люди, даже самые молчаливые — говорят. Дважды: от вертлявой малышки и от степенно восседающих на скамейке старух я слышал о красной машине, которая частенько появлялась у подъезда перед теткиной смертью. Ну, казалось бы, и что такого? Мне же это запомнилось по двум причинам: во–первых, стекла в той машине были какие–то особенные — ребята говорили, что в них ничего не отражалось, а уж они–то знают что говорят — в любую щель заглянут; во–вторых, старушки подметили, что машина исчезла сразу после теткиной смерти, и больше во дворе не появлялась.
И вот — снова. Неужели — она?..
Смерть тетки Леры меня потрясла. Не столько даже сам факт, сколько быстрота теткиного угасания. Было в этом что–то неестественное, даже зловещее. Казалось, что из нее вынули жизнь: как скрипку вынимают из футляра или как вино выливают из бутылки — форма осталась, а то, что наполняло и заполняло собою эту форму, изъято.
Она была старше меня всего на восемь лет, и эта разница в возрасте не мешала нашим приятельским, даже нежным отношениям. Более того, если бы не родственность, я непременно бы приударил за ней — обаятельной озорной женщиной, способной увлечь собою даже семидесятилетнего старца. (Да–да, именно такой «жених» однажды, прямо на автобусной остановке предложил ей выйти за него замуж, суля наследство, развлечения и «интеллектуальный образ жизни»; рассказывая об этом, тетка Лера все время хохотала над этим «интеллектуальным образом», ибо любвеобилие ее было нескрываемым, и муж Боря мог быть увлечен в соседнюю комнату, на брачное ложе, независимо от времени суток и наличия в квартире гостей, за что тетка очень лестно отзывалась о нем, говоря мне: «Если бы я не встретила Борю, пришлось бы, наверное, обзаводиться гаремом».)
Может, и по этой причине ее тридцати трех лет никто ей не давал; ну, самое большое — двадцать семь. Стоило пройтись с нею по бульвару, и вечером телефон звонил без перерыва: приятели «между делом» пытались выяснить, с кем это они меня видели, и в голосах их слышалось далеко не праздное любопытство.
Интимный союз Бориса и Леры был настолько силен и красив, что, казалось, они занимаются любовью ежеминутно — соприкасаясь руками, встречаясь взглядами, сплетаясь голосами. За что в нашей многочисленной разветвленной семье эту семью прозвали одним словом: Болеры.
Я очень любил ходить в гости к Болерам, но более трех часов не выдерживал: начинал названивать своей университетской подружке и договариваться о встрече — энергия, исходящая от Болеров, переполняла меня.
И вдруг — эта ужасная катастрофа. Вечером на Бориса налетел автомобиль. Боря скончался на месте, а убийцу так и не нашли.