И все же я не хотел сознаться себе в своей слабости. Это была, конечно, слабость, — в шестнадцать лет никто не скажет иначе. И тогда я подумал: если уйти в шум человечьих сборищ, то можно забыть об одном человеке.

Черными, в звездах, ночами слушал я у печек-времянок, пропахших ухой, всякие случаи и не́были. Нет, не о барабульке и хамсе были те случаи, а шла речь об акуле-катране, и морском черте, и тунце. А то еще кто-нибудь вспоминал, как видел он близко к восходу у самого борта лодки русалку, и тихо плакала, звала она его к себе, и мерцали под луной на ее плечах золотые, с зеленью, волосы.

А то прохаживался у костра, похрамывая, какой-нибудь взводный гражданской войны, и в уважительной тишине текла его речь о боях на Бзыби и в Новом Афоне. Обязательно бывала в тех историях бесшабашная девчонка — крест-накрест пулеметные ленты — и донской жеребец нес ее в первом гребне конной атаки. Были у той незабытой героини синие глаза и никому не отданное сердце...

А когда мне разрешали слово, я тоже говорил, и были в моем рассказе заледенелый север, и котлованы стройки, и люди для людей, а не только для своего домика с садом.

Так прошли долгие месяцы, но и в житейской толчее не забыл я полузнакомой мне женщины.

И тогда не выдержал, спустился с гор в маленький городок, в тот городок, близ которого встретил ее.

Местный клуб расклеил афиши, из которых можно было понять, что один поэт даром прочтет свои стихи, и это стихи о любви и луне.

Я почему-то верил — она придет. А может, только хотел, чтоб пришла.

Когда открыли занавес, оглядел зал. Не нашел ее — и нахмурился. Зал затих, но я молчал и ждал.

В зале, видно, подумали, что стихотворец ужасно гордый и надо поплескать в ладоши. Я стоял и ждал, и сердце колотилось так громко, что не слышал аплодисментов.

Потом зал удивленно смолк, а я все молчал.

Наконец увидел ее. Она торопливо прошла в первый ряд, села на свободное место, подняла глаза — и вздрогнула от неожиданности.

И тогда я стал читать стихи. Я припас их нарочно, эти стихи, в которых даже себе не хотел признаться, что думал о ней.

Нет, не забыл. Переболел.
Все дальше, все туманнее
Рука, холодная, как мел,
Свинцовых глаз мерцание.
Разлука в лунной полумгле,
Почти без слов и ярости,
Как все разлуки на земле,
Толкающая к старости.

О «лунной полумгле» я написал неправду, для красоты, — верно, я плохо тогда понимал красоту. И еще читал:

Минутной страсти потакая,
Я говорю тебе, грубя:
— Ты не такая, не такая,
Какой я выдумал тебя!

Она сидела, не опуская глаз, и я видел в их синеве слезы.

Кончив читать, уложил журналы в мешок, закинул его за спину и пошел, постукивая палкой, по берегу моря. И, кажется, подумал с грустью: вот так я прогнал из своей души эту женщину.

В том месте, где мы увиделись впервые, сел на песок и подумал, будто бы даже втайне от себя: может, придет?

Она подошла тихо, села у самой воды, сказала, пересыпая в ладонях влажный песок:

— Ты не торопишься?.. Я тоже. Можно сидеть всю ночь, о чем-нибудь говорить. Никто не помешает.

Подсела ближе, сказала, вглядываясь:

— А ты совсем взрослый... Даже можно не узнать.

Спросила:

— Ты помнил обо мне?

— Помнил.

— Теперь на Урал?

— Да. Ты вышла замуж?

Она покачала головой:

— Нет. И я поняла: смешно жаловаться на судьбу. Человек ее сам должен делать. Плохой человек — и судьба плохая. Тебе тоже так кажется?

— Тоже. Что ж ты решила?

— Пока ничего. Кончу техникум — и к рыбакам уйду. Зовут.

Теребя кончик косы, спросила:

— А на стройке трудно? Всё во льду? Урал ведь.

— Трудно.

— Ну вот. Может, приеду. Я люблю, когда трудно. Лишь бы не гнить. Ты согласен?

— Конечно. В том и цена человеку.

— И еще: обязательно, чтоб была любовь. Без любви — не человек, а дерево. Живет, а что толку?

Она попросила запомнить адрес, сказала:

— Ты мне пиши. Когда поделишь горе пополам, выходит только полгоря. А радость на двоих — две радости.

Дул береговой бриз, такой тихий, что ни одной рябинки не видно было на черной безмолвной воде моря. Лунная дорожка покойно протянулась на юг, верно, до самых берегов Турции. Изредка слышался вблизи плеск тяжелых рыбачьих лодок да мелькали выше их бортов красные огоньки папирос.

И была мне мила и близка женщина, похожая сразу и на русалку из сказки, и на ту бесшабашную девчонку из конной атаки, у которой синие глаза и еще никому не отданное сердце.

Расстались мы незадолго до полного света. Перед тем, как разлучиться, тесно посидели молча.

Наконец она сказала:

— Наговорились славно и помечтали вместе. Отчего же нельзя было тогда, в первую нашу встречу? Ведь не по две молодости живем...

Опустила голову к коленям, сказала, почти удивляясь:

— Вот уйдешь и не увижу, может, больше.

— Тогда нельзя было, — запоздало возразил я. — Сама б могла догадаться.

— Почему же? Ведь глупо.

— Не глупо. Снисхожденье обижает людей. Счастье бывает только у равных. Теперь, видишь, мы на равной ноге. Прощай или до свидания, — как хочешь...

— Добрый тебе путь. Напиши, когда вернешься домой. Нет на земле легкого счастья, это я поняла уже.

Я шел у спокойного моря, выкинув из заплечного мешка журналы, рубаху, оставив там только башмаки и записки, — все, что мне удалось накопить за годы бродяжничества.

На море колебались алые блики, ветерок приносил легкий смоляной запах лодок, и на душе было грустно, как всегда бывает грустно, когда смотрят вслед не безразличные тебе глаза.

СЛУЧАЙНАЯ СПУТНИЦА

— Любовь — это только сказка или, может, мечта, — резко сказала женщина, рассматривая пену за кормой.

Потом перевела рассеянный взгляд на стаю дельфинов, шедшую в кабельтове от нас, и вяло улыбнулась:

— Мужчина нужен женщине и женщина — мужчине. Кто станет спорить? Но — любовь?.. Самое пылкое чувство — это всего-навсего то, без чего земля может опустеть от человека.

Она постучала согнутым пальцем по сигарете, сбивая пепел, и заключила убежденно:

— Я и не спорю. Такая выдумка нужна: она скрашивает нам жизнь и, если угодно, облагораживает ее. В этом польза сказок о любви.

Мне не хотелось спорить со случайной спутницей. Было отчетливо видно, что в жизни ее преследовали неудачи, и она возвела свою частную беду во всесветное правило.

Но раздражал тон этой женщины, ее рыжие лакированные ногти, тень презрения и недоброжелательства в вялых бесцветных глазах.

И я спросил ее грубовато:

— Может, бог сэкономил на вашем сердце?

Рядом с ней сидел человек непонятного возраста, ему можно было дать и двадцать, и тридцать лет. У него был вздернутый нос, влажные выпуклые губы, над которыми висели тонкие азиатские усы. Все его лицо казалось слепленным из разных частей, плохо пригнанных друг к другу. Чужеродной казалась и шапочка, красовавшаяся на затылке. Такие круглые шапочки, вероятно, носили французские франты еще до войны.

Одет он был в синюю шелковую рубаху, выпущенную поверх брюк, напоминавших турецкие шаровары.

Он вприщур смотрел на женщину и кивал в такт ее словам иссиня-черной гривой волос.

Мои слова рассердили его не на шутку. Он вскочил со скамьи, смерил меня взглядом петуха, готового кинуться в драку, но тут же сел на место.

Женщина взглянула на своего защитника и улыбнулась:

— Вы правы, милый. Не стоит ссориться. Не из-за чего. Не только меня пожалели наградить любовью. Общая беда.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: