Вот личностей-то и не хватало российскому государству — вот потому-то дважды в течение одного столетия оно и оказывалось колоссом на глиняных ногах. Особенно показательно в этом смысле крушение советской империи в конце XX века. До сих пор все настолько ошеломлены невероятностью произошедшего (для кого-то отрадной, а для кого-то трагической), что никто не берется всерьёз объяснить: что же это случилось с великим, могучим Советским Союзом? В самом деле: без войн и без революций, без глада и мора, без внешней агрессии, на фоне, как выражаются медики, полного благополучия — рассыпалась, словно карточный домик, одна из величайших империй в истории человечества!
То, что кажется необъяснимым, имеет, как правило, объяснения очень простые — и очень глубокие. Противостояние личности и тоталитарной идеи было главным конфликтом двадцатого века, главной трагедией, что разыгралась в сей век на подмостках истории.
И Россия оказалась главной “постановочной площадкой” для этой кровавой трагедии. Именно в русскую землю оказались зарыты миллионы тех лучших людей, которые не помещались в прокрустовых рамках коммунистической идеи. Революции и затем войны убивали, конечно же, лучших; но беда-то была еще в том, что советское государство, пытаясь выстоять в хаосе революций и войн, планомерно, сознательно и беспощадно само боролось с инакомыслием, с самобытностью и “самостоянием” человеческих душ — то есть подавляло те личности, из которых и состоит государство. Это ведь все равно что рубить сук, на котором сидишь, или, точнее сказать, разрушать те кирпичи, из которых и сложен весь дом.
Драматический этот процесс продолжался десятилетия; и в тот миг, когда государство, казалось бы, одержало окончательную победу — оно само рухнуло, оно пошло прахом! Ибо не стало того, из чего состоит государство, не стало людей, что способны самостоятельно строить и думать, предвидеть и защищать, — а большинство превратилось, как этого государство хотело, в безликую и покорную массу. Советское государство погибло в тот самый момент, когда победило — когда сложный, трагический, десятилетия шедший процесс подавления и развращения личностей достиг, наконец, своей цели. Число самодостаточных и ответственных личностей упало в Советском Союзе ниже некой критической отметки — иссякла их тайная сила, харизма, державшая до поры государство, — и империя рухнула, как человек, из которого вынули кости...
Тот центральный конфликт, что почти целый век тлел внутри, в сердцевине советского строя, был в истинном смысле а г о н и е й [2] 2, то есть борьбой государства с самим же собой. И чем успешнее шла та борьба — тем обреченнее был победитель.
“Будь жив Чехов...” — горестно предполагал Иван Бунин; если бы Чехов прожил еще тридцать лет — думается сегодня, — кто знает, не изменило бы это позднейший и даже теперешний облик России в сторону большей его человечности, внутренней прочности и самоуважения? Если бы в нас, русских людях, оказалось больше от чеховской — несокрушимой по силе и скромной по внешним ее проявлениям — души, кто знает, каким государством вошла бы Россия в третье тысячелетие.
VII
Удивительным образом действуют чеховские фотографические портреты. Кажется, что не ты видишь перед собой его изображение — а, наоборот, сам находишься перед ним, сам, словно школьник экзаменатору, предстоишь взгляду Чехова. И лишь перед Чеховым бывает так стыдно — стыдно собственной лени и грубости, малодушия, лживости и пустоты.
И еще, глядя в его утомленно-внимательные глаза, сознаешь, что ответом на тот вопрос — или, точнее сказать, тот призыв, — что исходит от взгляда и облика Чехова, должны быть не просто слова или жесты — но ответом на этот призыв должна стать вся твоя жизнь целиком.
Такое же действие производят иконы святых. Не их лики расположены перед зрителем — но человек, созерцающий эти иконы, предстоит им, находится перед ними. Это их, святых, взгляды вопрошают нас с бесконечным терпением, скорбью, надеждой — ожидая ответа от наших растерянных душ.
Досадно, что мы, соплеменники Чехова, запоздали сказать самое, может быть, главное о нашем великом писателе и человеке. Это, главное, уже сказано англичанином Джоном Пристли. В книге о Чехове Пристли выразил мысль, что вряд ли мы сможем назвать человека, который полнее, чем Чехов, сумел воплотить в реальную жизнь христианские принципы, — человека, который по духу и по содержанию жизни был ближе к Христу. “Он лечит (бесплатно) крестьян по утрам, занимается садом, школой, библиотекой днем, а вечером пишет шедевр. И все это делается без догматизма, теоретизирования или навязчивой идеологии. Все это делается деликатно, с мягким юмором и состраданием. Вот почему я опять повторяю: перед нами была модель нового человека... Антон Чехов был только один”.
Чехов воистину жил по Христу, был исполнен такой негасимой и жертвенной силы любви к окружающим людям, что давно, я уверен, пора ставить слово “святой” рядом с именем Чехова.
Конечно же, люди церковно-ортодоксального склада будут против такой самовольной “канонизации”. “Как?! — возмутятся они. — Да мы даже не знаем, был ли Чехов просто-напросто верующим человеком — не говоря уж о том, что человеком церковным, исполняющим ритуалы и предписания, он, конечно же, не был!”.
Но мы точно так же не можем сказать, что он был атеистом, — зато точно знаем, что мало кто из церковных, откровенно и правильно верующих людей до такой же, как Чехов, степени воплотил в жизнь христианские идеалы. Видимо, это тот самый случай, когда судить следует не по букве — по духу всей чеховской жизни. Дух же этот был светел и чист, он был полон добра и живого сочувствия людям.
Нам сейчас важно понять и другое. Христианский путь Чехова, путь его жизни и творчества, был и глубиннейше русским путем. Недаром Россия в своем идеале — святая, Христова страна; недаром путь жертвы и подвига всегда звал, увлекал сердца русских людей.
Наши беды — и личные, и национальные — в том, что мы слишком часто сдаемся соблазнам сойти, соступить с этой высшей дороги, оставить свой собственный путь — и вприпрыжку бежать по чужому. Ну, конечно: под горку-то легче, чем в гору! Удариться в революцию легче, чем прожить жизнь трудящимся, честным, страдающим человеком; кинуться, как мы сейчас кинулись, по истоптанному и безотрадному западному пути кажется легче, чем строить свою суверенную, трудную жизнь. Нам как раз не хватает чеховского “самостояния”, верности собственной русской дороге, ведущей чрез тернии — к Богу.
Святость есть идеал; это не состояние — это путь, по которому надо идти. И Чехов, наш русский святой человек и писатель, который и сам-то всю жизнь находился в пути сотворения себя самого, есть для нас не кумир, не застывшая маска, которой мы будем курить фимиам в дни его юбилеев или поминок; нет, Чехов есть как бы маяк, указующий русский — и всечеловеческий! — путь. Этот путь очень труден и долог — вернее сказать, бесконечен, — но, имея перед собой живой пример Чехова, мы теперь точно знаем, что этот путь проходим.
Вот только достанет ли сил, хватит ли воли и мужества двинуться этим труднейшим и высшим путем: дорогой строительства и укрепления собственных душ, дорогой, ведущей, в конечном-то счете, к Тому, Чьи мы все неразумные и непослушные дети?
[1] 3См. рассуждения М. Громова об архетипах чеховской “Степи” (“Чехов”, серия УКЗЛ. М.,1993).
[2] 4Агония (греч.) — борьба с собой.