— Боря, ложись спать, — невесело прервала она.
— Мама, у тебя на работе хорошая библиотека, — вдруг трезвым голосом заговорил Леденцов. — Возьми мне Ушинского, Крупскую, Макаренко, Корчака, Сухомлинского… И этого… Песталоцци.
8
Петельников засомневался: имел ли он право дать Леденцову это задание? В сущности, не оперативное, а педагогическое.
Он снял плащ, понюхал ноготки — интересно, кто их ставит? — и распахнул окно. Влажный августовский воздух тронул легкую портьеру. В кабинете запахло акацией, скошенной травой, горячим автомобилем, — этот шумный запах оттеснил терпкость ноготков. Петельников открыл шкаф, где стояло небольшое зеркальце, и причесал мокрые волосы, не высохшие после душа.
Говорят, что воспитание — это искусство. А он послал молодого оперативника, мальчишку, ни жизненным опытом не умудренного, ни этим искусством не наделенного. С другой стороны, воспитание не может и не должно быть искусством. Дар искусства у единиц, у избранных. А воспитанием занимаются миллионы и растят неплохих людей. Без всякого искусства. Сердцем. Недавно он глянул в Герцена и напал на пронзительную мысль, которую даже выписал.
Петельников порылся в ящике стола, нашел блокнот, где среди адресов и телефонов втиснулись скорые слова: «Проповедовать с амвона, увлекать с трибуны, учить с кафедры гораздо легче, чем воспитывать одного ребенка».
А он послал лейтенанта не воспитывать, а перевоспитывать; не одного, а четверых; не ребенка, а почти взрослых людей. Сам же остался на этом… на амвоне. Он снял пиджак, повесил на спинку кресла и отомкнул сейф. В правом углу желтела папка, набитая рапортами, донесениями, записками, протоколами… Ради этой папки он пришел на час раньше, чтобы посидеть в тишине и докопаться до той ускользающей сути, которая увязала бы все эти разрозненные бумаги единой мыслью, именуемой версией. Он бросил папку на стол. Ноготки шевельнулись…
Тихий, какой-то неумелый стук в дверь удивил. Не свои: свои не стучат, свои врываются. Видимо, чья-нибудь жена ищет заблудшего с вечера мужа.
— Да-да! — раздраженно крикнул Петельников, усаживаясь покрепче, ибо он пришел думать и будет думать.
Вошла женщина и осталась у двери. Он ждал обычной фразы: «Дежурный послал к вам…» Женщина поправила грузные каштановые волосы. Петельников вскочил:
— Людмила Николаевна, вы? Что-нибудь с Борисом?
— Он спит.
— Проходите. — Петельников засуетился, не зная, в какое кресло ее усадить.
Они встречались два раза, мельком, но его компьютерная память никого не забывала. В этот ранний час уместно предложить кофе, но секретаря у него не было, а идти за водой, включать плитку и проделывать заварные манипуляции под взглядом гостьи ему что-то мешало.
— Боря вчера пришел пьяным.
— Я приказал, — почти сурово ответил Петельников, как бы утверждая, что приказы не должны обсуждаться ни сыном, ни его матерью.
Они неловко помолчали. Капитан разглядывал ее бледное, как ему казалось, почти голубоватое лицо и думал, что Боря-то спит, а спала ли она? И не эта ли бессонная ночь привела ее сюда?
— Вадим Александрович, вы его начальник и кумир, поэтому я пришла именно к вам с нижайшей просьбой…
— Охотно выполню, — сразу ответил Петельников, пытаясь скоростью слов отогнать догадку.
— Помогите вызволить сына!
— Откуда?
— Отсюда.
— Вы обратились не по адресу, — усмехнулся Петельников, нервно встал, подошел к окну и глянул за акации, на разгулявшийся проспект…
Давно ли Борис Леденцов пришел в уголовный розыск? В двадцать лет, сразу после армии, без опыта и без знаний — взяли по особому разрешению начальства. И сперва никто не понял, зачем взяли и кем. Не то стажер, не то практикант, не то оперативник… Тощ, невелик, рыж — тогда он был еще тощее и рыжее. И вроде бы придурковат, что выказывалось в никем не понимаемых шутках. Впрочем, старшина Переварюха их понимал — смеялся, едва завидев Леденцова.
— А где он, по-вашему, должен работать?
— В науке.
— Да, там легче, — согласился Петельников, возвращаясь за стол.
— У вас, Вадим Александрович, обывательское представление.
— Наоборот. Обыватель убежден, что ученые денно и нощно сидят у микроскопов или синхрофазотронов и выдают открытия.
— Обыватель также убежден, что вы ежедневно бываете в перестрелках и схватках.
— Перестрелки случаются редко, но схватки психологические — ежедневно.
— Зачем эти схватки моему сыну?
— Я и говорю, что вы хотите для него тихой заводи.
— Хочу, чтобы он ушел в науку.
Петельников помнил, что говорит с матерью. Ее сердцу веская логика что стихи голодному. Инстинкт материнства. Чтобы ребенку было легче, мягче, слаще… Но Петельников говорил не просто с матерью, а с матерью работника уголовного розыска; в конце концов, с умным человеком, ибо ум не глупость, его с лица не сотрешь и мимикой не прикроешь. Как же ее ум с образованием не одолеют пращурного инстинкта? Неужели большие полушария и дипломы тут бессильны? Тогда зачем они? И уж если она не понимает, то как спрашивать за воспитание с женщин простых?
— Людмила Николаевна, вы не знаете своего сына.
— Неужели вы знаете его лучше меня? — удивилась она, видимо, наглости Петельникова.
— Хотите, чтобы он ушел в науку… От кого? От друзей, от борьбы, от тяжелой работы?.. Истинный мужчина от всего этого не уходит.
— Я не к безделью его толкаю, а к интересной работе.
— Да он борец! Наукой может заниматься почти каждый, диссертацию может накропать любой грамотный человек… А бойцовская натура — редкость. Нам не диссертаций не хватает, а борцов!
— А мне сына не хватает! Я хочу, чтобы он не пропадал по ночам, неделями, бывал спокоен, не приходил в синяках, ел человеческие обеды… Я хочу, чтобы он жил нормальной жизнью. Что предосудительного в моем желании?
Ее лицо, казавшееся ему голубоватым, порозовело. И Петельников торопливо, в пылу этого разговора, подумал о странностях прекрасного. Леденцов очень походил на красивую мать. Но у сына всего было чуть-чуть больше: волосы рыжее, кожа белесее, нос длиннее, брови незаметнее. Уж не говоря про яркие, клоунские пиджаки и шутовскую речь.
— А кто будет колотиться здесь? — спросил Петельников.
— Вы.
— Так, а вы с Борей станете по утрам пить кофей, — едко согласился он, втягиваясь в запретный для себя спор.
— Вы же любите эту работу…
— И пусть я прихожу в синяках и не ем обедов. Меня вам не жалко. Я же не родной, я — пусть!
— Да, не жалко. Если бы не вы, Боря давно бы бросил милицию.
— Допустим. И пошел бы бродить с геологами, плавать с моряками, лазить в горы или опускаться на дно морское. Он натура клокочущая.
— Тогда пожалейте меня как мать! — Людмила Николаевна сердито тряхнула головой, чтобы удержать слабодушные слезы.
Волосы упали на плечи с песочным шорохом. Она их не поправила — молча отвернула взгляд от капитана, борясь с этими незваными слезами. Молчал и Петельников, ударенный запрещенным приемом. Жалость… Он посажен в этот кабинет не для жалости, а для справедливости. Знает ли эта интеллигентная и красивая женщина, доктор биологических наук, что на другом конце жалости частенько гнездится несправедливость? Было бы время и другой тон разговора, он бы это доказал; он засыпал бы ее примерами из практики уголовного розыска, когда жалость к одному оборачивалась предательством другого. И кого она зовет пожалеть — Леденцова? Нет — ее, мать.
Петельников опять встал и бессмысленно прошелся по кабинету. Его глаза избегали слабеющего лица женщины — смотрели в окно, на проспект. Августовский ветерок откуда-то принес первые желтые листья и повесил на кусты акаций, как медали.
— Он имеет награду, грамоты, ценные подарки, Людмила Николаевна.
— Кто?
— Ваш сын.
— За что?
— Неужели не показывал?
— Нет.
Петельников не верил: сын не делится с матерью своими заслугами? Стесняется хорошего? Не гордится героизмом?