Пропуская вперед очередную тележку, Ковильян слегка придержал за локоть своего спутника. Тот, сверкнув моноклем, брезгливо посмотрел сверху вниз на калеку.
— Битте, битте.
У него было круглое розовое лицо и воинственно вздернутые вверх усы а-ля кайзер Вильгельм. По цвету физиономии и по небольшому плотному брюшку нетрудно было догадаться, что он, конечно, не фронтовик, а тем более не живет постоянно в Берлине. И те и другие, то есть берлинцы и фронтовики, отличались землистыми лицами и тощими фигурами. А такие упитанные мужчины чаще всего встречались среди тех, кто служил фатерлянду на тучной Украине, откуда в Германию прибывали эшелоны с продовольствием, где немецких солдат не травили газами, не разрывали на куски артиллерийскими снарядами, не давили танками, не кололи штыками, а давали возможность досыта наесться мясом и салом.
И действительно, хотя человек, который шел сейчас рядом с Ковильяном по Унтер-ден-Линден, был в штатском, он тем не менее служил в германских оккупационных войсках и приехал по интендантским делам в Берлин из Киева.
Обер-лейтенант Штуббер, до войны историк, познакомился с господином Ланге — так в то время именовался Ковильян — здесь, в Берлине, в феврале 1918 года, когда они оба были включены в некую группу, которая занималась подготовкой вопроса о «кассельских картинах». Надо сказать, что Наполеон увез из Германии не только богиню победы с Бранденбургских ворот. Доблестный корсиканец, считавший грабеж основным законом военного времени, основательно почистил и знаменитую картинную галерею в городе Касселе, которую создал в первой половине XVIII века ландграф Вильгельм VIII. Восемь кассельских картин украсили Мельмезон — загородный увеселительный замок Жозефины Бонапарт, расположенный в шести верстах от Парижа. После падения Наполеона благоразумная Жозефина сочла за благо избавиться от кассельских картин и продала их русскому императору Александру I за миллион франков. Когда ландграф предъявил свои права на эти картины, Александр I заявил, что готов тотчас же вернуть ему все купленные у Жозефины полотна, если тот компенсирует русской короне понесенные ею расходы. Ландграф не смог выполнить эти условия. На том дело и кончилось. А в 1918 году, когда велись с большевиками брестские переговоры, берлинский Кайзер Фридрих Музеум решил втиснуть в число вопросов, подлежащих обсуждению, и вопрос о возвращении Германии этих картин. Но немецких любителей живописи здесь ждало разочарование. Оказалось, что большевиков не так-то просто обвести вокруг пальца. Они неплохо знали подробности тех давних событий, разбирались в юриспруденции и умели работать с архивными документами.
Какое ведомство представлял тогда в комиссии господин Ланге, Штуббер так и не понял. Но то, что это было какое-то весьма неприятное ведомство, что-то вроде тайной полиции, сомнений у него не вызывало.
В господине Ланге все было неприятным и страшным: вкрадчивый голос, ласковая улыбка, скользящая бесшумная походка, но особенно — пристальный взгляд липких черных глаз, каких-то странных, не европейских, разбойничьих. Люди с такими глазами зарежут — и не поморщатся. С такими глазами только в палачах служить.
И вот теперь Ланге разыскал его в Берлине и назначил эту встречу. Для чего? Что между ними общего? Что ему надо от скромного обер-лейтенанта, приехавшего на две недели в Берлин? А ведь что-то надо...
Кругом воры, кругом жулики!
Штуббер не выносил жуликов. Себя он считал глубоко честным и добропорядочным человеком, И для этого у него были все основания: он в поте лица зарабатывал хлеб насущный, аккуратно ходил в кирху, шнапс и пиво пил достаточно умеренно, любил жену, заботился о детях. И все же... Что ни говори, а некоторые основания побаиваться полиции у него были. Да и кто в Германии, кроме кайзера Вильгельма, не боится полиции? Все грешны, все. Были, конечно, кое-какие грешки и у него. Еще бы, как-никак, а обер-лейтенант занимался на Украине не игрой в солдатики — айн-цвай-драй-фир! — а учетом и отправкой продовольствия. Через его руки проходили тысячи пудов сала, муки, сахара. А кто не знает, что такое продовольствие в тяжелое военное время? Кто тут удержится от соблазна? Нет, он, разумеется, не крал. Но иногда, допустим, сквозь пальцы смотрел на неблаговидные действия своих подчиненных и принимал от них подарки. Порой сам участвовал в некоторых, если подходить формально, не совсем законных сделках. Всякое случалось. Ну и что? Жизнь — это жизнь. И было бы, конечно, очень обидно в самом конце войны оказаться под следствием. И главное — за что? Кому плохо от того, что он, Штуббер, сколотил на Украине небольшое состояние?
И вот, пожалуйста...
А может быть, этот проклятый Ланге вынюхивает что-то другое, например, то, как его, Штуббера, сын оказался непригодным по состоянию здоровья к службе в армии? Ведь могли и до этого докопаться. С них станет.
А может быть... Голова обер-лейтенанта Штуббера шла кругом.
По Унтер-ден-Линден они молча дошли до площади Оперы и, обойдя здание университета с анатомическим театром, оказались на уютной Гегелевской площади, посреди которой возвышался громадный бюст знаменитого философа.
Ковильян показал Штубберу рукой на небольшую каштановую рощицу, ограждавшую с одной стороны площадь.
Пройдя не больше десяти шагов по узкой аллее, они остановились у скамьи, грузно осевшей в рыхлую землю, присыпанную желтыми и бурыми листьями.
— Если не возражаете, мой молчаливый друг,— сказал Ковильян,— то давайте немного посидим. В отличие от вас, который победоносно прошел с нашими доблестными войсками пол-России, я долго ходить не приучен, ноги устали. В былые годы это была самая моя любимая скамейка в Берлине. Здесь мне приходили в голову наиболее умные мысли.
Штуббер провел ладонью по скамье. Обер-лейтенант шумно вздохнул, достал из бокового кармана пиджака газету, аккуратно развернул ее, расстелил, разгладил морщинки и только после этого сел.
Наблюдавший за ним Ковильян усмехнулся.
— Браво, обер-лейтенант, вы просто великолепны! Знаете, о чем я сейчас подумал? Немецкий народ никогда не погибнет. И знаете, что его спасет? Предусмотрительность. В его карманах всегда окажется то, что может потребоваться при самых неожиданных обстоятельствах.
Штуббер изобразил улыбку, достал из кармана еще одну газету и протянул ее Ковильяну.
— Вы неподражаемы, мой друг!
Ковильян небрежно бросил предложенную ему газету на скамью и сел рядом со Штуббером. Он источал благожелательность. Именно это больше всего и пугало обер-лейтенанта.
— Так чем же я могу быть вам полезен, господин Ланге?
— А разве вам не приятно просто так посидеть со мной? — почти игриво спросил Ковильян.
— Приятно, но мне показалось, что встреча носит деловой характер. Разве я ошибаюсь?
— Всему свое время, мой друг.
Сквозь плотную вату туч пробилось робкое солнце. Его узкий луч осторожно прополз по жухлой траве и поспешно спрятался в куче бурых листьев. По аллее прошли двое буршей. Они о чем-то оживленно говорили.
— Вы давно были в Кагарлыке? — ласково спросил Ковильян, и обер-лейтенант Штуббер почувствовал, как его сердце оборвалось и стремительно покатилось куда-то вниз. Да, этот подлец Ланге знал свое дело. Именно из той большой партии сахара, которую обер-лейтенант вывозил в прошлом месяце с Кагарлыкского сахарного завода, около ста пудов так и не доехали до Киева, а загадочно исчезли в пути.
— Кагарлык?
— Да, мой друг.
Обер-лейтенант Штуббер никогда не отличался бойкостью ума, поэтому он не нашел ничего лучшего, как собрать в пучок морщины на лбу и развести руками.
— Вы знаете, господин Ланге, украинские названия слишком трудны для европейца, а мне слишком часто приходится бывать в разных дырах... Кагарлык... Где же он, простите, находится?
— Недалеко от Киева.
— Да, да, действительно... что-то припоминаю.
— В Кагарлыке находится большой сахарный завод, принадлежащий графу Толстому,— любезно объяснил Ковильян.— И там же имение графа.