О Россие же, как и в плену, знали мы очень мало, - и что писали газеты, казалося нам пустяками. Мало тут представляют Россию, можно сказать, до смешного.
Жили мы в те дни в полном неведении, а скоро нам стало известно, что не даром нам выдавали пайки и выплачивали жалованье, - стали из нас формировать отряды для отправки в Россию на борьбу с незаконной властью. Было нам сказано, что в Сибири образовано правительство, и скоро будет взята Москва, и что прямым маршем попадем мы на родину.
Шел февраль месяц и стояли туманы. А туманы здесь непроглядные, всю зиму, и люди бродят по городу, как в молоке. И опять открылася у меня горлом кровь.
Довелось мне итти на комиссию. И положили меня в военную больницу, в отдельную палату для легочных. Пролежал я там всю весну.
За самое это время и произошли главные перемены.
Уж первые наши отряды ушли на пароходах в Россию, как стало известно, что плохо дело в Сибири, и пропала надежда на скорое освобождение Москвы.
А когда стало все точно известно, переменилось к нам отношение, словно отполоснули ножом. В то время я лежал в больнице, навещал меня Южаков, - он-то и принес новость, что всех офицеров лишают пайка, и живи каждый как знаешь. Рассказал он, что большое было между нашими возмущенье, ходили по многим местам, но везде ответ был один.
И раньше ходили промеж нами слухи, что не добром нам кончится здешний "рай", - оно так и вышло: выкинули нас, как худую скотинку, - со двора да на голый снег!..
Вышел я тогда из больницы, и началась для меня самая тяжелая полоса моей жизни, - по сегодняшний день.
VII
Скопил я в плену кой-какие деньжонки, зашивал в пиджак на скорое возвращение в Россию. Еще во время моей болезни стали писать газеты, что дешевеют немецкие деньги, каждый день я покупал газету, - тут газеты огромные, по двадцати и боле страниц, - и сразу глядел на известную мне страницу. Каждый день выходило, что тают мои деньжонки, как вешний на кочке снег. Продавать я не решался, была у меня надежда, что скоро подымется на ноги Германия, и все вернется. А скоро узнал, что почти ничего не осталось от моих денег.
Было у меня при выходе из больницы рублей пятьдесят на наши деньги. По здешней жизни - малые пустяки. С этими деньгами начал я новую жизнь.
Очень мне было в те дни тяжело. Первую ночь я так и пробродил по пустым улицам, и, сказать правду, так мне подошло к сердцу, такая охватила тоска, чуть я не наложил на себя руки. Полагаю, большой причиной была моя болезнь, и все то время чувствовал я себя неважно и очень тосковал по семье. Письма в Россию совсем не ходили, и были мы, как за глухой стеной.
Выручил меня Южаков. Жил он за городом, в предместьи, поблизости железной дороги, снимал в маленьком домике комнату. В отряд, что отправили перед тем в Россию, он не попал, остался, и когда лишили нас жалованья и пайка, стал он с другими офицерами заниматься комиссионерским делом, скупали они различные предметы, а потом продавали. И по словам Южакова, на первых порах даже хорошо пошло дело, и завелись у него деньжонки, а потом фукнуло, - кто-то из них проворовался, запахло судом, и пришлось уходить Южакову.
Остался он, как и я, ни с чем, и очень в те дни нуждался. Гонял он целыми днями по городу, высуня язык, искал по разным людям работы, - но какую можно было найти работу, когда всякое воскресенье проходили по городу тысячи безработных? А мы были чужие... Питалися мы в те дни голым хлебом, а денежки берегли на подземку, чтобы не бегать каждый день по шестидесяти верст в два конца.
Тогда и явилась у меня мыслишка опять обратиться в наше российское консульство, где получали мы паспорта. Было консульство на прежний лад, и чиновники служили прежние, и флаг висел прежний, трехцветный. Понимал я хорошо, что плохая надежда, и что сами они на нитке, в нужде, и что можно требовать, но был я тогда в большом отчаянии, сам не свой, и болезнь из меня не совсем вышла.
Пришел я в консульство, на Бикфорд-сквер, в квартал, где помещаются консульства всех великих держав. Вижу, у дверей доска медная, надпись, за дверями швейцар, очень чисто, и зародилася у меня надежда. Помню, встретил меня внизу человечек черненький, очень любезный.
Спрашивает меня человечек:
- Что вам угодно?
Говорю, что надо мне повидать консула, по своему делу.
- Вы, - спрашивает, - из интернированных?
- Да, - говорю, - офицер.
- Хорошо, обождите.
Послали меня по лестнице наверх, в приемную. Комната большая, высокая, пахнет лаком. Двери тяжелые, резные, по лестнице зеркала, ковры, все очень солидно. По стенам стулья и, вижу, кроме меня сидят, ожидают. Присел я на мягкое кресло, думаю про себя: сколько лет показывала себя здесь Россия, - а теперь все это чье?
Вскорости вышел к нам секретарь. Рослый, плечистый, очень весь гладкий, в сером костюме, в одном глазу стеклышко, блестят ноготки. А фамилия у него нерусская, и вид не наш. Очень я заметил в нем воспитание и большую сдержку, весь как большой серый кот. Первым долгом обратился он к дожидавшей даме, очень любезно и с большим уменьем. Потом дошло до меня.
Стою перед ним, как мышь.
- Что скажете?
Вижу: лицо чистое, приятное; вижу, человек добрый, только самое это стеклышко в правом глазу, - блеснет, блеснет: нет, чужой, не поймет!.. Тогда и в голову мне не приходило, что не раз еще придется у него побывать.
- Что скажу, - говорю. - Я офицер, из интернированных, лежал в больнице. У меня в легких... непорядок. Теперь меня выпустили. Очень вас прошу, не поможете ли найти мне работу. Могу я...
Повел он плечами, руками этак:
- Ничего не могу. У нас таких тысяча.
Поглядел я ему в лицо: стеклышко!
- Что делать, - говорю, - я бы ни за что не пошел досаждать. Я ваше положение очень хорошо понимаю. Вот все мои деньги (вынул я из кармана белую бумажку), а больше нет у меня ничего. Работы я не боюсь никакой...
Вижу я, точно бы потеплел, и погасло стеклышко, и вижу опять, - человек добрый и должно-быть сердечный, а может, как и мы, - в беде, только самая эта корка на нем.
Задумался он, и руку ко лбу.
- Подумаю, - говорит. - Есть у нас предложение. Быть-может вам подойдет. Зайдите через денек.
И руку мне большую, теплую. Улыбается вежливо и блестит стеклышком: До свиданья!
Проходил я тот день и другой, как маятник, не помня себя. Часа три ходил так по самым людным улицам, глядел на людей, - очутился около церкви, крыльцо большое, широкое, большие колонны. Вижу, народ туда движется, очень много. Затерся с народом и я. В дверях дали мне билет и афишу, очень любезные, чистые и сытые люди, - у них такие-то все! - посмотрел я на афишку: проповедь и духовный концерт. Прошел я с толпою внутрь, по коврам, - тепло, чистота, и совсем непохоже на церковь. Посереди, на две половины, скамейки и дубовые парты. Присел я с другими за парту, гляжу. Рядом со мною старичок чистенький, бритый, щеки сухие, с румянцем. Много было народу.
Дождался я начала, - все равно, думаю, буду как все. И когда заняли все места, вышел на возвышение человек, в сюртуке, с сединой в волосах, очень красивый, и стало очень тихо. Говорил он кругло и внятно, играя каждым словечком - очень говорят тут красиво - и было видно, что большого ученья. Начал он о боге, о вере, о спасении душ. Потом сказал о войне, разумеется, оправдал всех, кроме Германии, - о мире, о воевавших народах, каждому отдал свою честь, только ни словом не обмолвился о России, точно и не бывало. Под конец пригласил всех помолиться о ниспослании тишины в мир и о братстве народов и первый преклонил голову. И сколько было народу, закрывши глаза, спрятав лица в ладони, склонили головы на парты. То же самое сделал я. На долгую минуту стало тихо, как в нашем глухом лесу, и даже показалося мне, - не сон ли все это, мое горькое-горе, и вдруг проснусь и увижу Соню, моих стариков и Россию!.. Услышал я, как рядом шевелит губами старик. И стало мне вдруг, как еще никогда, одиноко, в минуту я постиг всю свою безнадежность... Потом все сразу и оживленно поднялись, и стало светлее, тот, проповедник, поднял руку и пригласил пропеть молитву. И все запели, очень торжественно и не торопясь, - так, точно теперь-то уж все благополучно, и нет больше бед, и, слушая пение, подумал я, - какой это сильный и чуждый нашему духу народ! Чтобы не выделяться, делал я вид, что пою. А когда кончилось пение, и сошел проповедник, в церкви появились музыканты, вышел высокий человек в военном мундире, с широким кожаным ремнем, поклонился и взмахнул белою палочкой. Заиграл духовой оркестр. И опять, под оркестр, сидевшие подпевали, читая по афишкам слова стихов. Так просидел я до конца и вышел, прямо в гущу и суету самой людной в городе улицы.