Дело разъяснится, если мы взглянем на старый синоним слова "посадские". Лет двадцать - двадцать пять назад в Западной Руси слова "хулиган" не существовало, было слово "посадский". В посадах, в слободах оседали люди, вышедшие за пределы классов, не дошедшие до городской черты или перешедшие ее. Городские девушки, во всем подходившие под понятие мещанок, говорили: "Я за него не пойду, он посадский". Там, на городских окраинах, и появились черты, которые дали цвет, краску слова: "мещанство".
Мещанин сидел там на неверном, расплывчатом хозяйстве и косился на прохожих. Он накоплял - старался перебраться в город - или пьянствовал, тратился, "гулял" (обыкновенно злобно гулял). Чувство собственности сказывалось не в любви к собственному хозяйству, а в нелюбви к чужим (память его бродила по пахоте, воображение по двухэтажному городскому дому и купеческой чужой жене, взгляд же натыкался на землю, усеянную битым стеклом и жестянками). Таинственность быта, внутренностей Мещанинова жилья была полная, и только иногда выбегала оттуда растерзанная девка или жена, - это он гулял у себя.
Стало быть: оглядка на чужих, "свои дела", иногда зависть. Почти всегда равнодушие. Особенно эти черты сказывались в крике мещанок. У них визгливые голоса. Когда муж бил жену, или когда она била детей, или ругалась с кем-либо, она всегда визжала. Пес, этот барометр социального человека, старался у мещанина быть злым. Крепкий забор был эстетической конструкцией. Внутри тоже развивалась эстетика, очень сложная. Любовь к завитушкам уравновешивалась симметрией завитушек. Жажда симметрии была у мещанина необходимостью справедливости. Мещанин, даже вороватый или пьяный, требовал от литературы, чтобы порок был наказан - для симметрии. Он любил семью, как симметрию фотографий. Обыкновенно они шли, эти фотографии, по размеру, группами в пять штук, причем верхняя была часто (почти всегда - вид, пейзаж. Помню, как одна мещанка снялась с мужем, а на круглый столик между собой и мужем посадила чужую девочку, потому что она видела такие карточки у семейных. (Здесь уже начинается нормативность мещанской эстетики.) В состав эстетики этой входят также в большом количестве кружева. Я нигде не видел столько кружев, как в мещанских домах. Кружева удовлетворяют мещанина: 1) как абстрактная симметрия бессмыслицы, 2) как заполнение пространства. Поэтому беленькие и цветные карнизы над и под мещанскими окнами строятся также по принципу элементарной симметричности, это, так сказать, древесные кружева и оборки.
Все это нужно как заполнение пространства, которого мещанин боится. Пространство - это уже проделанный им путь от деревни к городу, и вспоминать его он боится. Он и город любит из-за скученности. Между тем асимметрия, оставляя перспективность вещей, обнажает пространство. Любовь к беспространственности, подспудности всего размашистее и злее сказывается в эротике мещанина. Достать из-под спуда порнографическую белую или розовую картинку, карточку, обнажить уголок между чулком и симметричными кружевами, приткнуть, чтобы не было дыханья, и наслаждаться частью женщины, а не женщиной.
Научи меня, город Щерица, говорить. Научи меня говорить спокойно.
Река получерная, вернее оловянная. Лодка. Стального цвета выгибающаяся спина. У дома удивленно приподняты над окошками карнизы (как веки). По берегу гонит белую корову баба.
Вот так спокойно - научи меня говорить.
Научи меня неправильным обмерам города и различным напластованиям пространства.
Столичный житель не знает этих загадок. Все ровно перед ним, все спокойно. Дома, как кавалерия, с невнятным шумом идут ровной рысью с обеих сторон. Поэтому трудно почувствовать в большом городе историю. Все дома сделаны дедами, описывая их, мы описываем стиль дедов.
"Здесь был убит Александр Второй".
"Это домик Петра Великого".
- Ах, так вот где он жил.
И человек идет дальше.
Дома и линейные пространства его конвоируют. В сущности говоря, не так уж интересно, где был убит Александр Второй.
Смещение перспектив, напластование пространств, насильственное соседство московского декаданса, спирто-водочного красного кирпича, болота, холмика и монастырски-белого острога и бревенчатого, стального от дождя средневековья - такова провинция. Оптический обман на каждом шагу. Если б я не родился в провинции, я не понимал бы истории.
Читадинка
Тяжелая любовь была у дипломатов - оставлять за собою город за городом и вместе с неизвестно что выражающими белыми домами, каналами, полосочками жалюзи, строенными и лаженными даже не этими вот иностранцами, а их дедами, давно умершими, подобно тому как звезды видны нам после того, как они уже давно не существуют, - и вот вместе со всем этим оставлять - кому? на кого? - живое простое существо, которое второпях давно назвали любовью. Думает дипломат: вот и меня выбросила эта столица, эта любовь, с ее улицами и каналами, с садами, в которых гуляют чужие люди, гуляют и покуривают.
Из края в край, из града в град...
Любовь осталась за тобой
Где ж в мире лучшего сыскать?
Это ведь писал дипломат. Тютчев. А дипломат петровский, Куракин, не мог забыть читадинку. "В ту свою бытность был инаморат в славную хорошеством одною читадинку, называлася синьора Франческа Рота, которую имел за медресу во всю ту свою бытность. И так был инаморат, что не мог ни часу быть без нее, которая стоила мне в те два месяца 1000 червонных. И расстался с великою плачью и печалью, аж до сих пор из сердца моего тот амор не может выдти и, чаю, не выдет. И взял на меморию ее персону и обещал к ней опять возвратиться, и в намерении всякими мерами искать того случая, чтобы в Венецию на несколькое время возвратиться жить".
Так не мог забыть читадинку болезненный дипломат Куракин. Его лечили от болезней. Была у него сухая колика, скоробудика и меленхолия. Ставили ему виперу к виску, чтобы вытянула весь внутренний секрет, метали руду из правой руки, от самого мизинца, лили на него ушатами холодную воду, а потом ставили в печь, принимал он кислые капли на квасу. А пришел Англинский Арескин и прямо определил: секретное несчастье. Причащал его епископ Тамбовский, а он все-таки выздоровел. Но тую читадинку так и не мог забыть. Не мог он забыть ее, эту свою читадинку. Обломок древнего рода, ососок застарелых фамилий, писал он с горечью: пришел площадной человек и все-таки служил и огорчался отсутствием наград. И собирается он строить дом, и дом хочет быть квадратом, а позади дома сад, - и не может забыть читадинку. И она как живая и со всем своим хорошеством и стоила вся как есть много денег - 1000 червонных на наши деньги. А другой человек, государев служащий, плыл морем, и на корабле умер его друг - от болезни и от морского трясения. Друга зашили в холст и спустили в море. Государев служащий стоял на корабле мрачен и записал в юрнал: "Сего дня Ивашка Прохоров помер, животом. И взято холсту, бязи суровой 3 аршина и сделали мешок. И в тот мешок Ивашка поклали. Доску на бакборт поднято и с Ивашкой ноги к бакборду, а голова к нам, да к ногам гирьку пятифунтовую привежено, как отвес вяжут мурники и в море спустили. А житья его было 37 годов и 2 месяца, а было ему государева жалованья двадцать три рубля да камзол, да портами, да стол корабельный".