Но неудовлетворительность ответов с моей стороны делала этот тон совершенно бесполезным, и ей оставалось одно - по-прежнему только подтрунивать надо мной... "Что это какой я сон странный видела сегодня, сидя за утренним чаем, начинает Марья Ивановна, искоса бросив взгляд в мою сторону. - Вижу, будто бы в детской потолок эдаким манером провалился и всех ребят и нас - всех задавил...
Что бы это значило? Уж не к плотнику ли? Да нет! ежели бы за плотником посылать, так уж давно бы пора было.
А то не посылаем... Нет! стало быть, надо понимать на другой манер... Уж все ли за границей благополучно? Помилуй бог!.. Иван Андреич! Нет ли чего об этом в газетах?
Успокойте, пожалуйста..." И т. д.
Вообще кличка "читатель" имела в себе, несмотря на очевидную насмешку, некоторую долю правды. Иностранные беспокойства действительно приобретались мною почти помощью бепрерывного чтения и рассуждения над вопросами, ничуть не похожими на рассуждение о пропавших хомутах, о проваливающихся потолках, о неудовлетворительности исполнения помещичьих, супружеских, родительских и тому подобных обязанностей. Мысль моя, под влиянием непрерывного и разнообразного чтения, постоянно держалась на такой высоте, что оттуда все эти обязанности, хомуты, потолки и другие будничные заботы и явления представлялись мне как бы в тумане или как вещи, которые теперь неизбежны, но которых не должно быть...
Ждать этого, по-видимому, я мог довольно терпеливо. На этой высоте, в этом далеке я не ощущал даже собственного своего веса, не замечал самого себя до тех пор, покуда не брякнулся в куприяновское дело, которое и показало мне этот вес, поставив на одну доску с "очень маленьким человеком", вследствие чего вся прошедшая жизнь моя приняла совершенно другой цвет.
Мне стало приходить в голову, что обилие и превосходное качество идей, исповедуемых мною, ничуть, однако ж, не мешало быть мне самому вовсе не тем, чего бы требовали эти идеи. Так, не исполняя всех помещичьих обязанностей, я тем не менее был все-таки помещик, жил на чужой труд, ел не заработанный хлеб и не замечал этого...
Я не замечал, как пропадали хомуты, не интересовался тем, кто подал прошение становому об разыскании воров, но не замечал также, что мне бы должно быть очень горько при известии, что хомуты найдены, а воры схвачены и сидят...
Нет, стало мне казаться, мои идеи не составляли моед жизни, иначе как бы могло случиться, что вокруг меня в течение тридцати пяти лет во имя их не изменилось ничто ни на один вершок, что, как и тридцать пять лет назад, становой охраняет мою собственность, а рабочий своим трудом дает мне хлеб. Правда, во имя исповедуемых мною идей я постоянно желал предпринять нечто очень большое, но всякий раз находилось множество весьма основательных доводов, вследствие которых я не предпринимал ровно ничего.
Единственное воспоминание, имевшее для меня кое-какое оправдательное значение, - шесть месяцев занятий в сельской школе, - представлялось мне такою ничтожною попыткою делать дело, что я охотно объяснял ее теперь простым желанием не делать ровно ничего...
Все эти соображения показали мне, что между мною и маленьким человеком существует самая неразрывная связь:
обоим нам не пошли впрок ни дозволенные, ни недозволенные идеи; ни в тех, ни в других мы не были заинтересованы жизнью, довольствуясь очень малым, с тою разницею, что я был этим малым очень доволен и был вполне спокоен, а маленький человек выделывал разные штуки, проявлял в них удивительную природную даровитость; в остальном мы были равны. Это меня глубоко опечалило... Под влиянием глубокого личного огорчения я невольно должен был задуматься и о других таких же маленьких, как и я, людях, у которых, - как доказали проделки процесса, - есть и сила, и ум, и воля, которые почему-то проявляются покуда только в области самого мелкого эгоизма, делающей жизнь скучною, мертвою, и, вопреки здравому смыслу, ровно ничего не делают в пользу тех идей, которые могли бы сделать жизнь жизнью, которые носятся в воздухе, которыми нельзя не дышать даже самым отъявленным зверям куприяновского процесса.
Все, что придумалось и припомнилось мне в ту пору, я и хочу теперь изложить в этих записках, соблюдая в изложении моих впечатлений тот порядок, в котором они следовали одно за другим.
II
"Умереть!" - вот что сидело у меня в голове, когда я выходил из залы нашего окружного суда после того, как она огласилась рукоплесканиями по случаю полного оправдания всех подсудимых по куприяновскому делу. "Зачем жить, зная, что ничего не можешь, что даже ничего не хочешь?" - твердил я себе в каком-то столбняке, шлепая по грязи среди темной августовской ночи... Только что вынесенные мною гнетущие впечатления и темная неприветливая ночь, с мертвыми улицами и глубокими лужами, спирали дыхание, теснили грудь... Мне страстно хотелось воздуха, явилась неотложная потребность уйти куда-нибудь непременно, сейчас же... Как-то добрел я до гостиницы, где ожидала меня жена, что-то говорил ей в объяснение необходимости моего немедленного отъезда и уж не помню, как очутился потом на пароходной пристани.
По счастью, у пристани стоял большой американской системы пароход, остановившийся ночевать благодаря очень значительной особе, занимавшей на нем весь первый класс.
Я мог уехать... Много народу спешило воспользоваться этим случаем и толкалось на пристани с узлами, подушками, чтобы пораньше занять местечко и залечь спать. Много народу плелось так, от скуки, поглядеть особу и выпить рюмочку. Меня долго толкали взад и вперед, и так как, пораженный столбняком, я вовсе не думал сопротивляться этим толчкам, то иной раз ноги мои заносили меня вовсе не туда, куда мне было надо. Я бы очень долго не попал на пароход, если бы случайно меня не втянула в свои недра кучка народу, направлявшаяся туда, и, подхватив меня под бока подушками и сундуками, не доставила прямо в верхний этаж, где помещаются первый и второй классы.
В первом классе, с опущенными на окнах занавесками, пропускавшими довольно сильный свет, к которому льнули любопытные глаза, помещалась особа. Во втором классе было шумное общество. В табачном дыму можно было разглядеть несколько лиц, севших на пароход из нашего города.
Всех, очевидно, занимал только что окончившийся процесс, о чем я тотчас же догадался, услыхав две, три знакомые фамилии, с прибавлением не совсем лестных эпитетов. Эти толки не могли быть интересны для меня, которому процесс задал такую нравственную муку, - я ушел из каюты и, выйдя на галерейку, идущую вокруг всего второго этажа, сел здесь на лавочку... За спиной моей лежал по склону горы темный, скучный город, впереди тусклый отсвет Волги, которая по временам хлестала в пароходные бока, а в голове тянулся ряд нестройных тягостных мыслей. И вот что, сидя на этой лавочке и припоминая путь, по которому я достиг до куприяновского процесса, - вот что припомнилось мне о житье-бытье очень маленького человека, угнетаемого очень маленькими целями среди довольно больших идей, которыми пропитан воздух...
Прежде всего я должен сознаться, что общество, в котором возможны куприяновские истории, весьма понравилось мне при первом с ним знакомстве. Мне пришлось встретиться с ним после продолжительного пребывания в деревне, где у меня очень долгое время не было ни единого человека, которого я бы мог взять за пуговицу и, продержав таким манером около себя часа два-три подряд, излить на него все мои не подходящие к окружающей действительности и никем не разделяемые заботы.
И вот, наполненный этими заботами, однажды отправился я в город с весьма простыми хозяйственными целями: нужно было купить чаю, сахару, свечей и т. д., о чем у меня хранилась подробная записка, в конце которой была прибавлена убедительная просьба: "не забыть и поторопиться", ибо иначе весь дом будет сидеть без продовольствия и освещения. Ехал я за покупками, думал, разумеется, о чем-то вовсе не соответствующем моей простой миссии и прибыл в город, но о покупках забыл совершенно и вспомнил о них только через два дня после приезда.