Осипов любил Галанскова... У Владимира есть немного детская черта: он преклоняется перед славой своих знакомых и личных друзей, романтизирует их и возвышает. Но Галанскову все равно принадлежит особая жилка в его сердце. Ибо Галансков был поэтом... И потому Осипову неприятно рассказывать, что их последняя встреча состояла из взаимных упреков. Но тут уже теперь ничего не поправишь.

А потом - через день, кажется, - Осипова взяли гебисты. Он подробно описывал мне, как это случилось: утром, на улице, по дороге в школу описывал, в каком месте, чертил план, где стояла их машина, сколько их было. Увезли его в милицию, там дожидались официального ордера на арест, и опять ему повезло: отпустили в туалет, и он успел до обыска уничтожить программные записи, находившиеся в кармане. Повезли обыскивать домой, и как раз в это время приехала в его девятиметровую комнату мать, и на ее глазах несколько часов подряд шел обыск, а она плакала, объясняла гебистам, какой у нее хороший сын и как она всем-всем обязана советской власти, которая дала ей образование...

- Володя, моя мама тоже говорила следователю, что только советская власть сделала ее образованной.

- Далось им это образование! - прорычал вполголоса Осипов...

...Потом отвезли в тюрьму: в следственный изолятор на Лубянке, знаменитую тюрьму, описанную Солженицыным в "Круге первом". Осипов оказался одним из ее последних заключенных: при нем она закрылась, и его перевели в прославленное Лефортово... Там же, на Лубянке, прошли его первые допросы. Сначала предъявили показания Сенчагова. Они оказались составлены следующим образом: "Я, Сенчагов, и т. п., ходил на площадь Маяковского, где встретил молодых людей, среди них много наших, советских парней, которые любят нашу советскую власть, только немножко отклоняются в области литературы и искусства. Это Галансков, Хаустов и другие. Но среди этой, в основном советской молодежи, оказалось несколько негодяев-антисоветчиков, ведших активную организационную и подрывную работу и готовивших покушение на дорогого вождя Н.С.Хрущева: Осипов, Кузнецов и Иванов. Перед лицом такого чудовищного преступления я не могу молчать...". Осипов яростно отрицал все, тогда ему стали задавать такие вопросы, что он понял: следствию известно много больше, чем мог знать Сенчагов. Он не выдержал: "Несите показания Иванова". Следователь сладко улыбнулся и предъявил их. Иванов-Скуратов с потрохами заложил всех своих товарищей, вовлеченных им же в дело о терроре. Он назвал, выдал даже Ременцова, о котором никто из них, тем более Сенчагов, ничего не знал. Это было в полном смысле слова "всё как есть, ну, прямо всё как есть". Сопротивляться было бессмысленно.

- Володя, а как же ты после такого продолжал с ним сотрудничать, как сделал его членом редакции "Вече"? - обалдел я.

- Я из лагеря написал его родителям, упрекал их: я за него же выступал, а он меня предал! Получил от них ответ: Володя, дорогой, как вы можете в чем-то упрекать нашего сына? Вы знаете - он психически больной человек, зачем же вы завели с ним какие-то серьезные дела? Разве можно в делах полагаться на больного человека? И я подумал: а ведь верно, на себя надо сердиться - и прошла злость, годы все-таки это длилось... Остыл.

- Ну, а он сам, когда встретились, что он-то сказал?

- Меня же и обвинил. Ты, говорил, знал, что я - дурак [6], мои показания юридически ничего не стоят, зачем их подтверждал?

Да-а-а... Поразило меня больше всего то, что Володя, будто оправдываясь, комментировал атаку Иванова: "Откуда же я знал, что он "дурак"? В первый раз признали дураком, а во второй могли не признать!" Как будто все дело заключалось в формальной стороне - действительными будут показания для суда или нет?.. В любом случае показания Иванова давали следствию истинную, скрытую от посторонних картину происшедшего, и при любом исходе дела для самого Иванова (будет он признан виновным или сумасшедшим), показания его были бы тайно предъявлены судьям и определили их решение...

То, что Осипов возобновил с ним впоследствии отношения, по-своему характерно: я уже упоминал, что люди его типа исторически ищут рядом с собой идеолога и сознательно отдают ему первое место в деле. Иванов, первый человек с оригинальным мировоззрением, встреченный Осиновым в жизни, обладающий хлестким пером, к тому же обязанный Владимиру очень многим (а Осипов благодарен тем, кому сделал добро), на годы оставался для него в деле номером первым - несмотря на предательство. Была в этом "всепрощении", в этой обычно вовсе не свойственной Осипову моральной снисходительности к Иванову еще одна черта. Черта, свойственная не ему персонально, но социальному направлению, которое он возглавлял и представлял, русскому монархо-национализму.

[Мих. Хейфец помещает один из рассказов Осипова, которые он отобрал. Сост.]

"...Первые месяцы в зоне стали временем выучки в национальном вопросе. Раньше я над ним не задумывался. Но в лагере сталкивался постоянно с бестактным расчесыванием национальных язв на виду у всех, с постоянными оскорблениями националов в адрес русского народа. Особенно усердствовали евреи и украинцы. Осмеянию подвергалось все: наше происхождение, наши традиции, вера, культура, даже наш язык. Спорить с ними было бессмысленно: они не искали истины, они жаждали оскорблений. Теперь я понимаю, что часто они даже не имели намерения оскорблять, просто были бестактными... Я понял это позже, когда однажды услыхал от евреев обвинения в антисемитизме "Вече", причем цитировались такие места, где у меня, как у редактора, и мысли не возникало об антисемитизме данного автора. А евреи, оказывается, ощущали это болезненно чувствительно. И, наверно, были правы они... Но точно так же бестактно некоторые из них вели себя по отношению к нам, русским, - тогда, в зоне. Кончилось тем, что русские перестали разговаривать с евреями!

Сейчас совсем другая обстановка, но, скажу честно, если бы моя партия увидела меня в гостях у Пэнсона на еврейскую пасху, меня бы повесили. А уж если бы увидели евреев, которые приходят к нам в гости на христианскую пасху...

Через несколько месяцев после этапа вызвали меня в штаб и прочли новый приговор. Оказывается, по протесту прокурора состоялся пересмотр нашего дела в надзорном порядке...

К моменту моего разговора-интервью с Осиповым я уже знал, что такое "пересмотр дела в надзорном порядке". После окончания суда, после утверждения приговора в "окончательном и не подлежащем изменению виде" советское судопроизводство предусматривает такую процедуру: прокурор требует пересмотра дела "по вновь открывшимся обстоятельствам". Собирается суд, на котором должна присутствовать лишь одна сторона - обвинение, т. е. прокурор. Ни адвоката, ни самого обвиняемого уже нет, и обязательность их присутствия не предусмотрена законом. Более того: и адвокат, и обвиняемый могут ничего не знать о том, что где-то происходит новый суд взамен происшедшего при открытых дверях. Публика, естественно, на это заседание тоже не допускается. И, согласно советскому закону, в заседании могут вынести новый приговор, причем, в отличие от кассационного суда, этот секретный приговор может увеличивать меру наказания вплоть до смертной казни! Пределом является только предел наказания за данное преступление согласно статье уголовного кодекса. Обвиняемому сообщается приговор, когда тот уже вынесен - в качестве совершившегося факта!

- Нам, мне и Кузнецову, сроков не добавили - мы уже и так имели предел по статье. Но что сделал суд - изменил строгий режим на особый...

К сведению читателей: разница между строгим и особым режимом громадная. Например, на особом режиме заключенный весь день проводит запертым в камере, у него в два раза меньше свиданий и дозволенных писем, в полтора раза меньше продуктов, чем на строгом, - и все это не на месяц, не на год, а на семь и более лет (я не слыхал, чтобы на "спецу" сидели с меньшими сроками).

- Быстро набрал несколько чемоданов продуктов: на этапе конвоиры помогали тащить. Не свое вез, конечно. Литовцы услышали, что есть этап на "спец", и передали продукты дня земляков. Много я привез тогда Паулайтису [7].


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: