Шаг за шагом, похолодевши до озноба по темени и по затылку, словно и волосы сами похолодели, осторожно отодвигались они от бани все дальше, пока не поравнялись с проходом в плетне, что отделял огород от двора. Тогда, последний раз глянув на застывшую в немоте баню, Федька бросилась опрометью к лестнице, под которой пристроила в пустой конуре пистолет.
Щелкнув пружиной, она поставила курок и сдвинула крышку у полки, чтобы проверить остался ли затравочный порох. Вешняк уже бежал к ней от амбара с топором в руках.
– Не ходи! – тихо прошипела Федька. – Стой здесь.
Но Вешняк, ухватив топор почти за самое железо, не отставал. И пока они препирались горячим шепотом, послышался резкий высокий голос:
– Да я, собственно, мимо проходил. Дай, думаю, загляну на огонек, вот Федька-то удивится.
Евтюшка. Прекрасный эллинский бог из хромых площадных подьячих.
Евтюшка помахивал прутиком. И, попирая ногой поваленную наземь калитку, прутик затем бросил, поскольку неестественная поза, которую он посчитал нужным принять, требовала обе руки и некоторой, вероятно, сосредоточенности: подбоченясь левой, правую отбросил на отлет, выставив удивительно длинный, как жало, палец. Странная кривая усмешка, нечто от болезненной горечи, от какого-то высокомерного, язвительного сожаления, искажала тонкие губы его под выбритыми нитью усами.
– Неужто ж, думаю, Феденька не удивится, – повторил он неверным от скрытого возбуждения голосом. Как бы это Феденьку удивить!
– Удивил, – хмуро подтвердила Федька, убирая пистолет.
– Да уж… вижу. С перебором. Значит, тогда я пойду, раз так. Пошел. До скорого свидания, – развел руками Евтюшка и, неумело насвистывая, двинулся через двор к воротам.
Надо признать, Федьки повторно тут онемела, не просто уже удивленная, а ввергнутая в какое-то отупело бессмысленное состояние. И выглядела она при это весьма красочно – с бесполезным своим пистолетом, вся в белом – в белой рубахе распояской, белых штанах, и со всклоченной гривой.
– Как ты сюда попал? – только и нашлась она, когда гость загремел засовом.
– А через забор, – охотно откликнулся Евтюшка. – Через забор, Феденька, через забор. Да, через забор…
– Стрельни! – метнулся к Федьке, дрожащий от возбуждения Вешняк. – Чтоб чуток удивился. Пальни!
Федька задрала ствол вверх и потянула спусковой крючок. И еще раз нажала, и два, и три, прежде чем поняла, что толку не будет.
– Кремень поставил? – быстро спросил Вешняк.
В то время как, остановившись в отворенной калитке, одной ногой на улице, опершись плечом о столб, Евтюшка дожидался, когда они там разберутся.
– Поставил! Это ты пружину спустил! – Показала неподвижное колесо. – Пружину спустил… – Она подняла глаза на Евтюшку, тот выразительно плюнул и удалился, посчитав, очевидно, что прибавить к своему торжеству уже нечего. – А ключ у нас с тобой вообще дома лежит, – закончила Федька строго. И глянула на мальчишку – он скис.
Так уморительно скис, что она не выдержала и хмыкнула. Применяясь к ее настроению, Вешняк осторожно улыбнулся. И невозможно было глядеть на эту блудливую рожицу без смеха. Федька прыснула, хватая зубами губы, – оба принялись хохотать.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. КОТОРАЯ СОДЕРЖИТ РАССУЖДЕНИЕ О БЛАГОДЕТЕЛЬНЫХ СВОЙСТВАХ ЖИТЕЙСКОЙ МУДРОСТИ
Во втором часу дня, то есть через час с небольшим после рассвета, когда приказные сходились на службу, человек сорок посадских уже стояли перед съезжей избой на правеже. Шум, с которым десять приставов одновременно выколачивали недоимки, неумолчный и мерный, как верховой ветер в лесу, проникал в помещения съезжей и разносился по площади до самой соборной церкви во имя Рождества пречистой богородицы.
Приставы, а были это всё городские пушкари, разделили должников между собой и лупили их тонкими палками по икрам с неостывшим еще усердием, которое подогревало и самоличное присутствие праветчика – недельщика Ямского приказа. Московский человек прибыл в Ряжеск с поручением выбрать числящийся за посадом должок – 243 рубля 8 алтын и 2 деньги с полушкой. Разумеется, расставленные на площади жидким нестройным рядом сорок или пятьдесят мужиков не могли отвечать за громадную сумму долга, они представляли посад, тяглые его слободы, которые, соблюдая известную справедливость, выставляли своих тяглецов на правеж попеременно, по очереди. Голые покрасневшие икры первой смены таким образом являлись как бы общим достоянием посада, всех должников совокупно, что значительно укрепляло мужество страдальцев – никто не кричал. Разве румяный малый какой, только что извлеченный из-под теплого бока жены, слабодушно охнет, как хлестнет его по рассеченному месту гибкая палка, да старый облезлый мужик сдержанно застонет, переминаясь корявыми жилистыми ногами – лопается сухая, в синеватых разводах кожа.
Ямской недельщик, седобородый с отечным ямковатым лицом сын боярский в зеленом кафтане с позолоченными пуговицами, в красной, унизанной жемчугом шапке, сидел на поставленном посреди площади стуле. Усталый уже с утра, утомленный однообразием извечной череды должников, начало которой терялось где-то в дремучих годах прошлого, а конец, извиваясь по городам и весям, уходил в предбудущие времена, ускользая от постижения, старый недельщик поерзывал на твердом сидении и озирал порученное ему дело взглядом бесцветным и равнодушным.
Из окон приказных сеней наблюдали за действием палок подьячие. Работать не хотелось. К тому же столпившиеся у окна приказные подпали под возбуждающее влияние Ивашки Зверева. Ивашка заведовал денежным столом и, хорошо разбираясь в числах, убедительно представил товарищам, что сумма в 243 рубля 8 алтын и 2 деньги с полушкой, которую пытался взыскать ямской недельщик, в два с лишним раза меньше пятисот девяноста семи рублей, которые недобрали с посада по основной подати, поступавшей во Владимирскую четверть. Править четвертные деньги еще и не начинали.
Не подходила к окну и не горячилась только Федька, попросила у Шафрана квасу, чтобы развести загустевшие чернила, и принялась за работу. Никто ее особенно не трогал, не задевал и не пытался вовлечь в разговор. Это и успокаивало, и тревожило. Она угадывала никем пока не высказанное, но въяве существующее мнение о необходимости осторожного обращения с юным подьячим.
В признанном прозвище Посольский не было ни одобрения, ни насмешки, ничего пока, кроме меты, отделявшей ее от остальных. Мета эта означала «чужак», что-то вообще непонятное, что-то такое, что трудно было поставить в ряд и соотнести с привычными представлениями. Федька чувствовала, что все посматривают на нее и чего-то как будто ждут. Вполне обозначившееся уже недоумение было бы, возможно, еще больше и опаснее, если бы приказные не чуяли особые отношения ее с дьяком Иваном. Учуяли их в самых ничтожных еще проявлениях и замерли в стойке, не имея на этот счет до поры ни мыслей своих, ни суждения. Мыслей, ясное дело, не остановишь, будет, дай срок, и суждение. Но в самой очевидности отношений, которые означали искательство со стороны младшего и снисходительное покровительство сверху, заключалось Федькино оправдание. Льстивая искательность, которую предполагали в ней товарищи, снимала с нее значительную часть подозрений в том необыкновенном, не похожем, за что засекают на смерть кнутом и отправляют на костер.
Федька сознавала, что хорошо бы пока не поздно высвободить неповоротливые умы товарищей из тесноты сомнений, но, честно говоря, не представляла, как за дело приняться, и, опасаясь всего, находила предлог уклоняться от разговоров – работы невпроворот.
Появление воеводы отмечено было обычным переполохом: приказные рассыпались по местам, спешно извлекая перья, взбалтывая чернила и вообще принимая вид унылой сосредоточенности. За князем Василием, чуть запоздав, взошел в приказ дьяк, а через полчаса второй воевода. И тотчас при враз установившемся молчании – словно происходило нечто необыкновенное – призвали Федьку.
Судьи сидели за отпиской в Разряд, искали красноречивые выражения, и дело у них не ладилось. В разговорах уходило время, перескакивали с одного на другое, отвлекаясь на предметы и вовсе посторонние, а потом возвращались к однажды уже пройденному. Федька терпеливо ждала, писала и переписывала. Князь Василий читал, облизывая от напряжения губы, и находил, что еще вставить, каким красочным оборотом выразить обуревавшее воеводскую власть беспокойство за порученное ей государево дело. Хотя, кажется, все дельное и бездельное, что только имели судьи сообщить думному дьяку Ивану Афанасьевичу Гавреневу в Разряд, Федька уже изложила, написала, вписала и вставила, ничего по своей вине не упустив. Был, однако, у князя Василия расчет, что отписка об изменном колдовском деле пойдет от Ивана Афанасьевича на верх в доклад великому государю царю. И потому князь Василий не жалел ни времени, ни казенной бумаги. С отправкой гонца решили погодить. Рассчитывали помимо всего прочего отыскать все-таки неуловимого Ваську Мещерку, главного колдовского учителя, а уж потом посылать отписку с известием о победе. По той же, возможно, причине воевода к тайной Федькиной радости решил отложить до поры новые допросы и пытку колдуна.